Фото: Кирилл Кобрин

Арт-дневник 2018. Города жизни и смерти 0

04/07/2018
Кирилл Кобрин

 1 июня 2018

Вернулся из Москвы, раскладываю вещи, из сумки выпала карта, я её прихватил в отеле. Ничего особенного, карта топографическая, показывает центр, такие обычно лежат на рецепции; но тут смешно, на обложке почти сплошь иероглифы – ведь гостиница называется «Пекин», сталинская высотка рядом с Маяковским. Так уж вышло, не специально, мои китайские приключения ни при чём, жильё заказывала приглашающая сторона. Ну, и я об этом не пожалел: кажется, в подобных местах никогда не жил. Всякие отели видел в Москве – и как бы новые («Новотель», к примеру, где за завтраком почему-то больше всего средней руки чиновников чичиковского возраста, путешествующих с семейством), и отчасти старые (помню, около Покровки жил в бывшем борделе; профиль заведения поменяли, а вот декор – нет, ходил по вытертым плюшевым коридорам и непонятно отчего вспоминал Куприна; К.Б., которого тоже там поселили, не выдержал и сбежал ночевать к здешнему знакомому, тоже мне, а ведь гусар типа), и какие-то промежуточные. Но «Пекин», ах. Ампир эпохи широченных штанин товарища Лю Шаоци и других китайских товарищей, приехавших навестить мудрого товарища Сталина. Пока рецепционистка искала в компьютере бронь, а портье из бывших ментов устремил сквозь меня безучастный серый взгляд, будучи равно готов и чемодан мой подхватить, буде у меня таковой имелся, и наряд вызвать, буде буянить вздумаю, я бормотал под нос незабвенное:

«Москва – Пекин,
Москва – Пекин,
Идут, идут вперёд народы
За светлый труд, за прочный мир
Под знаменем свободы».

Меня окружало именно оно, москвапекинское: имперский grandeur, состряпанный из ДСП благородной бордовой раскраски, пластиковые цветы на входе в ресторан, собственно, целая из них ярко-кислотная стена с загадочной надписью BAR 2545, зловещий шик средней руки дагестанских гангстеров, утром здесь шведский стол, а ночью неторопливый оттяг совсем не скандинавских плотно стриженых затылков, в холле (я потом выяснил – на каждом этаже) – экраны, на экранах – хроника тех возвышенных лет, когда товарищ Мао и товарищ Лю посещали краснознамённую семихолмовую, а на пересечении улиц Горького и Большой Садовой возводили этот – тоже сильно возвышенный – символ советско-китайской дружбы. «Слышен на Волге голос Янцзы, / Видят китайцы сиянье Кремля». Только уже на следующий день я обратил внимание, что по-английски отель называется по-старому, Peking, а не новомодно Beijing, всё четко, историзм торжествует. Да, а коридоры, длинные коридоры, устланные красной ковровой дорожкой с якобы мандаринским орнаментом, жёлтые стены над невысокими деревянными панелями под цвет лакировки времён династии Мин, на жёлтых стенах – картины, темноватые пейзажи то ли под сталинских певцов среднерусской природы, копирующих передвижников, то ли кисти самѝх сталинских певцов берёзок, песчаных откосов над неторопливыми реками и шишкинских чащ. Не разберёшь. К тому же в коридоре темновато, даже имя автора произведения сложно прочесть. Темные аллеи позднего сталинизма; наверное, сюда водили своих секретарш ширококостные замминистры, не похоти ради, так, снять напряжение, ведь на краю всё, на краю, квартира, дача, «победа», домработница, всё, стóит неловкое словечко сказать или расклад сменится в известно каких кабинетах, и конец, и вот ты уже не по коридорам гостиницы «Пекин» ведёшь полногрудую Ларису Григорьевну, а это тебя ведут, тащат, потного и измочаленного, по коридору Лубянки, в камеру, после чего понятно что. Пекинская разновидность данного сюжета имеет некоторые собственные – национальные – черты, но, в сущности, всё одно. К примеру, тот самый товарищ Лю Шаоци, что в широченных брюках прогуливался по Москве в 1952-м, умер, согласно официальным данным, в тюрьме в 1969-м, затравленный хунвейбинами, битый и оплёванный ими десятки раз. И морали тут не обнаружить. Никакой этики, сплошная эстетика.

Заглянул в Гугл, оказывается, «Пекин» запустили уже после смерти усатого, при Хрущёве, когда дружба с Китаем потихоньку охлаждалась, строили слишком долго, но переименовывать гостиницу не стали, надеясь, видимо, что Мао, качнувшись влево, качнётся вправо. Но насчет коридоров Лубянки мне привиделось не зря, читаю: «Первоначально здание, заложенное в 1939 году на пересечении Садового кольца и планируемой в соответствии с Генпланом 1935 года Ново-Тверской магистрали, предназначалось для размещения Главного управления лагерей НКВД СССР и ведомственной гостиницы при нём. Проект выполнил архитектор Дмитрий Чечулин, занимавшийся с конца 1930-х годов проектированием всего ансамбля площади Маяковского, высотной доминантой которой должно было стать здание НКВД». Вот уж, спасибо, поселили, как кур во щи попал. Принюхиваюсь к одежде, вынутой из чемодана – не въелся ли энкавэдэшный запашок.

И ещё забавно на этой карте, что я утащил из «Пекина», – бодрое приветствие, практически слоган: «Нихао, Москва!» Си-си вам с кисточкой.

Но это всё так, лирика. А эпика – она вокруг, Третий Рим, засевший за двумя линиями обороны: Бульварным и Садовым кольцами. Из «Пекина» по этим линиям хорошо гулять, что я и делал, поглядывая по сторонам, прикидывая, каково это всё стало и к чему и что жизнь вокруг меня значит – исторически, что ли, или даже в смысле есть ли эта жизнь уже готовый арт или пока преобладает неокончательность. Иными словам: как выглядит сытый восточноевропейский авторитаризм начала XXI века? Обзавёлся ли он «большим стилем»?

Повертев в голове этот вопрос, я оставил его на потом. Меж тем это уже был Страстной, а что там делать, как не осматривать памятники? Первым – понятное дело, почти напротив редакции «Нового мира» – мне встретился Твардовский.

Твардовский, как и положено, страдает. Ну, не страдает, окей, он переживает. Голова его опущена. Руки – в карманах плаща, причём левая несколько отведена назад, открывая множество слоев одежды, покрывающей главреда «Нового мира». На Твардовском надето: плащ (или нетолстое пальто), брюки и пиджак, под пиджаком – жилетка, под жилеткой – рубашка с галстуком. Думаю, под рубашкой ещё и майка, так тогда носили. Получается пять слоёв. И всё это – не считая невидимой майки – в складках. Складки у скульпторов В.А. и Д.В. Суровцевых получились знатные – тяжкие, основательные, как честная совписовская проза про жизнь народа. Да, мне Твардовского на этом памятнике жалко – ну за что ему такое наказание после смерти, этот бронзовый кошмар мужского портного старых времён; Твардовский всё же другой был человек, другой. И «Тёркин» без складок, ни единой. Но тут уж ничего не поделаешь. От словосочетания «”Новый мир” 1960-х» так становится реалистично и так тягостно, что сам невольно складками покрываешься. Это такой образ «оттепели» и раннего брежневизма у столичной гуманитарной и.: по праву руку закручинившийся о народной судьбинушке Твардовский, по леву – резвится бодрый мажор Аксёнов. Нет, не В.А. и Д.В. Суровцевы памятник ставили, вся московская интеллигенция вымечтала эту волнуемую ветром истории бронзу.

А чуть дальше сидит Рахманинов; он, наоборот, такой сноб и пижон, нога на ногу, тонкий, ар-декошный, заграничный. Тоже же московской интеллигенции мыслительный продукт, мол, мы тут страдаем неразрешимыми моральными вопросами, как Твардовский, а тем, кому посчастливилось в своё время улизнуть, они что, они там живут и ни в чём себе не отказывают. Но есть в этом памятнике и хитрость: не намекает ли он, что тщательно-сконструированный сладкозвучно-ретроградный музыкальный романтизм Рахманинова, он ведь и есть ар-деко, он – звуковой дизайн для богатея, мечтающего о красоте и культуре, что-то типа торшеров Тиффани?

А в конце бульвара раскинул руки бронзовый Высоцкий. Он – кода бывшего будущего, вымечтованного либеральным посетителем ресторана ЦДЛ середины восьмидесятых. И всё ведь сбылось! Бронзовый Твардовский публично страдает – и нам, его наследникам, урок. Рахманинова мы вернули на родину, великая русская культура едина наконец. Восстановили связь времён, так сказать. Ну, и – предел мечтаний: теперь Высоцкий это как раньше Шаляпин и Блок в одном лице, он тоже страдал за всех, но не так скучно, как невнятный главред «Нового мира», кто нынче его помнит, а вот Высоцкого мы отлично помним, мы его любим, он страдал как надо, как мужик: хрипел, пил, покорил француженку, мента Жеглова сыграл.

 

3 июня 2018

Вообще же, авторитаризм — большой стиль нашего времени: мягковатый, консюмеристский, рыночный, популистский, мобилизующий население с помощью комбинации традиционных медиа (ТВ, особенно кабельное) и высоких технологий (блоги, Fb и проч.). Это социально-политически. Но и эстетически: в том, что касается арта, он большой стиль, ибо деньги, которые вливаются в эту сферу, либо государственные (или полугосударственные), если речь о самѝх авторитарных странах, либо – если о «демократических» – деньги из авторитарных стран, деньги богачей оттуда, либо, наконец, деньги демократических богачей, но «там» сделанные.

Москва – опять город большого стиля.

 

19 июня 2018

В Вентспилсе было несколько тёплых дней; увы, «было», сейчас подул ветер и унёс куда-то в Центральную Европу истому и летнее безделье. Полежать на пляже удалось только один – почти жаркий – день; по случаю рекреационной погоды там нежилось большее количество людей, чем накануне: не три, а примерно пятьдесят три. Но для меня и того много, отбрёл левее вдоль моря, вроде почти пусто, улёгся, позагорал, побултыхался в ледяной воде, и только потом огляделся и понял, что пляж-то нудистский. Соответственно, встал выбор: либо снимать плавки, либо уходить. Выбрал Срединный путь Будды, то есть ни то, ни другое. Стараясь не смотреть по сторонам, прикрыв плавки локтями, сидел, упершись взором в море, размышлял. Голые тела по большей части того же цвета, что и песок, так что можно их принять за скопления – или даже завихрения – неорганики, вполне в духе рассуждений Ганса Касторпа о жизни как об упадке, болезни материи. Что сказал бы Люсьен Фрейд с его шматами серовато-жёлтой с коричневыми и розовыми разводами плоти? И тут я вспомнил выставку, которую видел в середине апреля в Лондоне. Дело было в Tate Britain, называлась она All Too Human. Bacon, Freud and A Century of Painting Life, даже не в прошедшем, а настоящем времени – называется, ибо закроют только в конце августа. Вроде бы всё понятно: где «жизнь», которую «рисуют», там «слишком человеческое», что значит «плоть». Отсюда и Фрейд, и Бэкон, и многие другие. Вот интересно: отчего именно тело стало обозначать главное, эссенциальное свойство «человеческого»? Ведь телесны – и только телесны, надо сказать – и животные, и рыбы, и прочие твари (не знаю, можно ли насекомых назвать «животными? Ну, уж «рыбами» точно нет). А человек отличается тем, что у него есть как минимум сознание – в возвышенную область душеведения не лезу, за невежеством и религиозной индифферентностью. То есть интеллект, рацио – вот оно, слишком человеческое, too human. Ан нет. Самые завзятые атеисты современного мира делают вид, что мы – люди, ибо у нас у всех есть две ноги, две руки, голова и органы размножения; а то, что мы думаем, смеёмся, строим города, пишем книги или даже в больших количествах истребляем себе подобных с помощью самой утончённой техники, нами же придуманной, это так, от Лукавого, или, наоборот, от Всеблагого. Нынешнее западное сознание себя выдает; оно – при всей пропаганде прогресса, порождённого «серыми клеточками», – в серые клеточки не верит, по-прежнему считая, что кто-то их в нас вживил, что ли. Ну, отпилил крышку черепа, положил пару половников мозгятины, крышечку обратно приклеил. Вроде как чип; мы думаем, что это мы думаем, а на самом деле это Он за нас. Или Оно.


Francis Bacon. Three Figures and Portrait. 1975. Tate @ Estate of Francis Bacon

В общем, в Tate много плоти, отлично нарисованной. Вообще, как часто в последнее время в Лондоне, выставка разом и беспомощная (концептуально), и восхитительная (в смысле того, что выставлено). Скажем, зал, где рядом Бэкон и Джакометти, – полное счастье, и это при том, что я же был на Джакометти в Tate Modern за несколько месяцев до того. Кстати, сразу понимаешь: при всей искренности оммажа ирландца итальянцу они о разном; грубо говоря, у Бэкона плоть будто в адском пламени плавится, она буквально стекает с его персонажей, а герои Джакометти уже закалились в этом огне, вышли оттуда такие сухие, крепкие, несгибаемые. Что же до Фрейда, то как раз «до Фрейда» был Стэнли Спенсер (1891–1959); кажется, он, ещё в тридцатые прозрел фрейдовские тела среднего и позднего периодов. Всё это надо бы исследовать подробнее, додумать, но выставка огромная, под конец уже ноги подгибались. Схожу ещё раз, в конце месяца, когда окажусь в Лондоне.

Там ещё Паула Регу; она плоть Спенсера-Фрейда нарядила в трансвеститские костюмы, жутковато и смешно. Регу как бы двигается к Бальтюсу, но у старого греховодника жёлтый другой, какой-то декоративный, нет, он плоский, как на плакатах, или нет, он будто нарисован на кукольных телах нимфеток. Жёлтые бедра и ключицы блестят, отражая свет из окна. Отсюда понятно, что плоть a la Lucian Freud – вещь островная, чисто британская. Что это? Некогда упругое, под завязку набитое богатством тело Империи, а теперь опадающее местами, старое, целлюлитное? Нынче деньги на острове ещё есть, но не свои, а саудовские и русские. Пора рисовать британскую плоть нового образца.

 

21 июня 2018

Погода совсем испортилась, стало, как в Голуэе или в Аберистуите, плюс семнадцать, тучи, ветер, так что лучше всего бросить дела и отправиться гулять – без опаски встретить кого-то в без того пустом городе. Что и сделал. Вентспилс пуст и прекрасен, идеальное место для образцового меланхолика постиндустриальной эпохи, ощущение, будто ты в огромном музее – или даже в бесконечном музее из рассказа Набокова или из сна в постановке де Кирико. Всё кажется здесь отдельным, особым, размещённым специально именно так, а не эдак, сообщающимся с окружающими объектами только волею музейного куратора. Всё имеет особый смысл, постигаемый, если смотреть на данный городской пейзаж определённого места, улицы, площади и проч. вместе, охватив сразу целую картину, не упуская, впрочем, ни одной детали. Иными словами, для постижения прекрасности Вентспилса требуется опытнейший ценитель Прекрасного, даже идеальный, а таковым может являться лишь Бог. Не для него ли сделали город таким, какой он есть? Не в том ли тайный замысел, похитрее любых масонских или розенкрейцерских? Ах, как славно думать о Вентспилсе, как о Храме вольных каменщиков. И ведь верно, каменщики здесь неустанно трудятся – улицы выложены камнями, плиткой, и они идеально чисты, как помыслы тех, кто хочет усовершенствовать человеческую природу.

 

Окей, если Вентспилс-музей, то музей чего? Сразу нескольких эпох, сразу нескольких способов устройства жизни этих эпох. Скажем, тут была индустрия, даже разные индустрии разных времён. До первой мировой была одна – от чего архитектурные остатки в порту, кое-какие здания в городе, высокая модерность, сложенная из приводящих меня в священный восторг тёмно-желтых с грязноватыми пятнами кирпичей. Была модерность советская – здесь она, как и вообще в Латвии, немного угрюмая, не столько панельная, сколько опять же кирпичная, но в восторг советские кирпичи не приводят – они скучного пыльно-серого цвета, будто в «Экстру» за три шестьдесят две насыпали пепла от «Примы» за четырнадцать копеек и размешали хорошенько. Вид этих домов – при том, что, скажем, панельные хрущёвки я нахожу даже красивыми и уютными, особенно если они потрёпаны жизнью и потёрты историей – вызывает тощую изжогу. Но есть любопытные штуки, конечно, руины советской индустрии, советской модерности – в порту, там, где бухта и рыбзавод с техникумом, почти всё брошенное, мощные вытертые, рассчитанные, скорее, на субтропики здания, какой-то алжирский модернизм, а рядом с ними в заливчике покачиваются яхты и разноцветные траулеры, некоторые облупленные и ржавые, некоторые свежевыкрашенные. Вид портят краснокирпичные гаражи напротив рыбзавода.

Если не идти на пирс, а нынче он закрыт, то можно пройти вдоль еще функционирующего органа портовой пищевой индустрии, мимо окошка с надписью «Шпроты», где тётенька торгует свежезакрученными банками – о да, конечно, шпрот, прежде всего – то слева траулеры, а за ними сверкают на солнце серебристые газовые терминалы, салютуют грузовые краны, виднеется бордовый борт грузовоза из Шотландии, всё как надо, и людей практически нет. Сон. Сон о конце модерности. А с другой стороны, если пойти вдоль моря, но по городской улице, не доходя до берега, там виллы и дачи Империи, Первой республики, в которых сегодня то ли местные или рижские богатеи, то ли пансионы, не разберёшь. У реки – Труд, у моря – Отдых. Классическое деление классического города Нового времени: здесь работают, а здесь отдыхают. Как истинный ситуационист, я совершал дрейф, пересекая незримые границы этих зон, пока не оказался в лесу. По прошлым приездам знаю, если всё идти и идти, мимо заповедничка для, кажется, оленей, выйти на трассу, то можно добрести до сáмого, думаю, странного горнолыжного курорта в Европе. Горная трасса в самой плоской стране континента. Восторг.

Но, может, я и неправ по поводу вентспилсской пустоты, может, у меня концепция пустоты неправильная, что ли. Кажется, я забыл, что писал здесь же в начале месяце насчёт урбанистического/эстетического мейнстрима современного авторитаризма. Тогда так: пустота Вентспилса подобна пустоте нынешней («собянинской») Москвы, пустоте большого стиля нового авторитаризма. Точнее, если учесть разницу в размерах В. и М., пустота малой версии большого стиля нового авторитаризма. Здесь можно долго рассуждать и сравнивать, было бы неплохо об этом книжку написать кому-то, но не мне. Оуэн Хэзерли мог бы, но он языком не владеет, значит, и материал не до конца просекает. Но вдруг кто это прочтёт и заинтересуется? Тогда вот одно мелкое соображение. Помимо всего прочего, общая деталь М. и В.: любовь нового большого стиля к общественной скульптуре среднего и мелкого размера. Разница стилей этой скульптуры – разница культурной географии большого стиля.

В Вентспилсе не кончился потешный провинциальный модернизм. Но он всё равно выглядит лучше, чем бессмысленный, мусорный, намеренно тупой псевдомодернизм, скажем, нынешней публичной скульптуры в Лондоне. Про Москву и не говорю вовсе. Здесь же ещё даже слегка сюрреализм, что – вкупе с пустотой, геометрией деревьев, зданий и неба – возвращает нас к Кирико.

 

23 июля 2018

Да, Вентспилс один из самых прекрасных городов Европы. Не «лучших», не «интересных», а именно «прекрасных»; прекрасность его считывается с трудом; но без труда не вытащишь рыбку из Балтийского моря, чтобы в порту закатать ее в консервную банку, не так ли?

Ну, а если серьезно, сочетание этих двух местных комбинаций – «река плюс море» и «лес плюс дюны» – оно есть романтизм или классицизм? Бродский, воспевший облака Балтики летом, всё время путался, он то вторым заражался, то первый бил у него холодным ключом в венах.

 

25 июля 2018

Совсем забыл про постсоветский слой в археологии Вентспилса; он – нагляден. Порт, опять порт. Грузят калий открытым способом, вонь проникает повсюду; грузят уголь так же. Это всё старая индустрия, модерная. А вот газ, это да. Вообще современность здесь – если считать постсоветское «современностью», в чём я не уверен (оно как бы закончилось), – логистическая, инфраструктурная, транспортная, коммуникационная. Скоро вся Восточная Европа превратится в полустанок на пути китайских товаров в Европу Западную. Жизнь будет происходить лишь по бокам железнодорожного пути Belt&Road. Настанет цивилизация пакгаузов, фур и погрузчиков.

Ну, и, конечно, в Вентспилсе новая архитектура – две библиотеки, главная и Парвентская, отличные, туда бы ещё книжки хорошие завести, я бы там поселился.

 

30 июня 2018

В Лондоне, в Regent’s Park, в «розовом саду», где высажены самые разные сорта с прекрасными названиями вроде Commonwealth и Ingrid Bergman, есть Nostalgia. На дощечке с названием стоит номер 7 – то ли часть бренда, как у духов, шанельномерпять и так далее, то ли все розы здесь проинвентаризированы. Так или иначе, восемнадцать дней назад я бродил по любимому своему парку, в котором слишком редко бывал все годы, что жил в этом городе. Чувствовал ли я ностальгию, нюхая восхитительную красную розу, аромат которой, как и соответствует названию, горьковатый, это не вино в уксус превратилось, нет, а сладость, когда её слишком много и она слишком долго, отдает горечью, будто жёлчь разлилась. Потому и столь нечасто сюда приезжал из своего Хакни, чтобы всё же сладость не загорчила. Сейчас можно – из другой страны, из другой жизни. Нет, не ностальгия, а меланхолия. А о Regent’s Park надо будет ещё непременно подумать и написать здесь.

 

ДРУГИЕ ВЫПУСКИ АРТ-ДНЕВНИКА: 
Жизнь и искусство
В пригороде жизни
Ни Весны, ни Прекрасного
Слишком ранние предтечи слишком медленной весны
Глубокая зима 2018-го
Начало года. 2018