Арт-дневник 2018. (Не)удовольствие современности
01/08/2018
1 июля 2018
Только сейчас добрался до нового альбома Kamasi Washington. Наткнулся недавно на его запись в KCRW (вещь «Street Fighter Mas») – выглядело, пожалуй, торжественно и даже монументально, не будь во всем этом какого-то колониалистского, жюльверновского душка, мол, чернокожий саксофонист, гений джаза и борец против несправедливости, он должен выглядеть, как африканский царь – глазами белых искателей приключений на чёрном континенте, конечно. Он и соответствует. Хотя Вашингтон такой же царь, как нью-йоркские интеллигенты – искатели приключений. Всё равно то видео в KCRW очень крутое, удивительная приподнятая серьёзность музыки и музыкантов в нынешнее мусорное время – как-то трезвеешь, что ли, настраиваешься на совсем иной лад. Я бы даже сказал, сборка этической вертикали внутри происходит, вот оно как. Так что сегодня слушаю весь «Heaven and Earth», предварительно почитав рецензии, сплошные четыре-пять звёзд. Но, кстати, тоже уклончивые, хотя и восторженные – бывает же такая смесь. Пишут, что да, здорово, джаз опять на топе, вот новая суперзвезда, безо всякого снисхождения к массовым вкусам и проч. Но. Но. Это кусочек – из Sun Ra. Вот это звучание – Joe Zawinul. Тут сакс – совсем как у Wayne Shorter. Всё вместе было бы невозможным без «Bitches Brew». В общем, я читал и поражался крохоборству рецензентов, ну что, не могут они без этого? То на то похоже, это – отсюда и проч. Впрочем, у них работа такая – сравнивать. После чего принялся слушать «Heaven and Earth». И мне стало стыдно – зачем я критиков ругаю? Всё ведь верно. Тут Sun Ra, тут Zawinul, тут Shorter; я бы добавил, что общая идея джазовой вещи как сюиты с пением, смесь спиричуэлса с босановой – это Charles Mingus, конечно. Остался доволен своим открытием. Новым альбомом Камаси Вашингтона остался не очень доволен.
И вот странно – всё же на месте, всё хорошо, слушай, получай удовольствие. Да, но многое смущает, прежде всего слово «удовольствие». Непонятно, что это такое. Satisfaction – это понятно. «Наслаждение» – ясное дело. «Радость» – ещё яснее. Удовольствие же… Это когда специальной чесалкой с длинной ручкой скребёшь между лопаток, если там свербит? Или всё-таки это satisfaction? Наверное, удовольствие, прежде всего, бывает от повторения известного, ожидаемого, но, быть может, ожидание чуть – несильно – превышается, чуть лучше, чуть приятнее. «Heaven and Earth» – об этом и для этого. Он для удовольствия, настоящего, глубокого, каким был секс до появления PornHub. То, что сегодня называют «джазом», – то же самое; я про самое лучшее говорю, конечно, прочее – так, для фона крутить в хипстерских или буржуйских кафе или в Старбаксе, скажем. Странно, данное обстоятельство ретроспективно накладывает отпечаток на времена высокого джаза. Например, великий «Something Else» Эддерли уже первой нотой вызывает во рту привкус химического кофе. Есть, конечно, исключения, и сегодня тоже, вроде Donny McCaslin, но тут я не могу быть объективен, он же с Боуи сделал «Blackstar», а от этого не отмахнёшься.
Не только джаз, конечно. Всё сегодня такое. Прекрасные романы Теджу Коула, там, как надо, как у хороших людей, от Зебальда до постколониальных штук. Столь же прекрасные проекты Ай Вэйвэя. Удовольствия (собственного, не претендую на общий глас) от просмотров «Великой красоты» и «Молодости» Соррентино – не передать. Недавно прислали кучу ссылок на оторванный феминистский рэп, хотел было прийти в дикий восторг или неистовство, ан нет – сплошное удовольствие. Прекрасный протест. Только это уже было, всякое было.
Не новизны хочется, а современности. Действительно современного искусства, не трактующего современность, не изображающего её, а из современности состоящего, как из неё были сделаны стихи Бодлера, проза Чехова, картины Ротко, как из современности сделан Шостакович, к примеру, или The Clash, или вот Майлз всегда состоял, пока не принялся догонять уже другую современность – со второй половины семидесятых и далее. То есть не авангард, он предполагается впереди, и не концептуальные штуки вроде Уорхола или Боуи, где современность берётся как существующая вещь, в рамочках, кавычках. И из неё делают уже что-то другое, похожее на существующее, популярное, уберпопулярное, но всё же другое, и кайф возникает из зазорчика – если чуешь его, конечно. Авангард сейчас невозможен, концептуальный подход жив и процветает – а что ему будет? – а вот с современным искусством дело обстоит скверно. Проглядывал сейчас на айпэде уик-эндовый выпуск Guardian, что там пишут, какие книги, выставки, музычка. И всё там вот такое – с удовольствием слушаешь, смотришь, читаешь, как саму газету Guardian.
Но веганские рецепты там отличные, кстати. М.б., они и есть единственно современное. Скажем, как сготовить листья от цветной капусты, которые обычно же выбрасывают. Сижу почти без денег, так что прочёл с большим интересом и – надеюсь – с пользой для себя.
7 июля 2018
Звонила К., она в Палермо, рассказывала, как там хорошо, вкусно, я знаю, был полтора года тому. Хотя нет, с веганской едой было совсем никак, а сейчас, говорит К., даже в задрипанных мини-маркетах есть веганское Cornetto. Отлично, мы побеждаем. Но только победы – ни окончательной, ни промежуточной даже – я не увижу. Впрочем, это и неважно. Главное, как говорила А.А. будущему нобелевскому лауреату, – величие замысла. Замыслить мир без трупоедства – дело великое.
Еще К. рассказывала, как ходила на «Манифесту». Я сначала недоверчиво хмыкал, мол, зачем в одном из самых роскошных на визуальное городов ещё и современное искусство, туды его в качель, но потом понял, неправ. Всё-таки иначе Палермо совсем станет руиной, памятником роману писателя Лампедузы, учёной книге историка Канторовича, «Крёстному отцу» во всех его вариантах. А contemporary art здесь так неуместен, что возникает уже совсем новый сюжет – не арабы и нормандцы, не Бурбоны, Гарибальди и мафиози, нет, это остров, вокруг которого тонут бедные беглецы с Юга, а художники пытаются сделать из сего искусство. Вот К. об этом говорила, о том, что в одной из локаций «Манифесты» была работа Кадера Аттиа «The Body’s Legacies. The Post-Colonial Body», от которой она чуть было не расплакалась. Там было о работорговле, о том, как рабство трансформировало тела тогдашних рабов и их потомков, о том, как белые апроприировали не только тела чернокожих и результаты их труда, но и – в каком-то смысле – их душу. Их пение. Их танцы. Всё. И это правда. Нам платить и не расплатиться за столетия страданий, плодами которых мы довольно сытно кормимся до сих пор, страданий африканцев, индийцев, китайцев, узбеков, всех не перечислить. Захватили их землю, прикарманили их плоть, вырвали и высушили их сердце, выкачали их мозг, а теперь имеем наглость бормотать, что не пустим чужаков сюда, к нам, в Европу и Штаты, в наш позорный жалкий убогий рай. А они всё пытаются прорваться, их ловят, закрывают в концлагеря, отбирают их детишек; а здесь, в Старом Свете, они и вовсе не добираются до наших изобильных стогн и мирных пажитей, тонут, тонут, тонут в ласковом Средиземном море. И не принимать участия в этом преступлении невозможно. Веганство даёт способ улизнуть от мучений и убийства животных, но вот от мучений и убийства людей не ускользнуть, разве что самого себя порешить. На «Манифесте» много работ про воду, про беглецов, понятно, это никому не поможет, никакого разъевшегося орангутанга в шапочке «Make America Great Again», никакую фашизоидную фейсбучную крысу, довольную собой, своей ипотекой на пригородный домик, своим баночным пивасиком, не убедит, орангутанги и крысы не интересуются артом. Это чтобы собственную совесть успокоить; сие кстати, неплохо, ибо сигнализирует наличие оной хотя бы у художника.
Ещё, судя по всему, на «Манифесте» много про природу, про Природу, точнее. И про наши отношения с ней. Тоже своего рода успокоить совесть, разыгравшуюся было по прочтении новости о гибели кита, объевшегося пластика. Но тут дискурс уже выстроенный, с большой буквы, мейнстримный; всё-таки уже сколько веков назад мы с Натурой вступили в садомазохистские отношения. Тут ходы и отмазки отработаны. Сейчас тема актуализировалась, вернувшись на линию фронта из тылового нарратива, несколько даже отвлечённого и коммерчески успешного (ибо этически безупречного). Спасибо опять-таки оранжевому дурачку. Дурачок вообще встряхнул мир, что говорить; помню, М.В. восхищался даже, мол, дадаист стал начальником мира. М-да. Недавно И.О. рассказывал о Тцаре, что тот в пятидесятые превратился в сталиниста, партийного функционера в скверно пошитом костюмчике. А я вспоминал заброшенную могилку Тцары на Монпарнасском кладбище, недалеко от изумительно-идиотского роскошного мавзолея Порфирио Диаса. На входе посетитель мест упокоения великих и невеликих может заметить уютную двуспальную могилку Сартра и де Бовуар. Идеальная пара получилась, идеальная, назло моралистам. Впрочем, что моралисты: почти в любом из них сидит потный педофил; см. толпы в шапочках «Make America Great Again».
К. – на «Манифесте», а я на днях ходил на RIBOCA. Я тоже не промах. В прошлый уик-энд, в страшный холод, был в Андрейсале, в порту, а в эту среду – в бывшем биофаке. В порту всё про холод, море, паромы и проч., а здесь – само место диктует! – про Природу. Взял с собой айпэд, бродил по кафедрам и аудиториям, кои Наука покинула, а Искусство апроприировало. И вот что из этого – из прогулок по биофаку и из апроприации Науки Артом – вышло. Точнее, что настукано пальцами по экрану в приложении Notes:
-
Отличная кураторская работа. Был Цех Науки, стал Музей Прошлых Образов Науки, Музей Реконструкции Времён Любви к Знанию. Полная меланхолии выставка, зебальдианская. При полном отсутствии «истории» тут – прошлое, longing for the past. Современности нет, она как бы не считается. Будущего точно нет.
-
Идеальная чистота и белизна лабораторий уже не выглядят футуристическими, на манер «Одиссеи 2001». Лаборатории 1920–1960-х, то есть высокого индустриального периода – милый постстимпанк. Современные лаборатории – про хонтологию, но уже не про будущее (см. Kerstin Hamilton, «Zero Point Energy», 2016). Плюс тема природы, Природы, которая, как водится в последние лет сто, есть тема чисто романтическая, ретроградная, консервативная, даже фашизоидная.
-
Из общих тенденций: много человеческого голоса, текста. Визуального оказывается недостаточно в нашем мире; наверное, потому, что оно слишком везде. В каком-то смысле человеческий голос здесь играет роль Природы, к которой возвращаются, которую используют, к которой апеллируют художники. Ну, почти весь видеоарт здесь о том же; он не видеоарт, конечно, а кино, в котором, сколько бы Гринуэй ни старался, чисто визуальное испытывает кризис убедительности; ему нужен сюжет, нужно слово. Оттого прекрасна инсталляция Hans Rosenstrom «So Far By Now» (2018) – комната пустых деревянных старомодных полок (до 1960-х!), наверное, там когда-то стояли научные журналы или документация, то есть нечто важное и дельное, но нынче полки пусты, и ты идешь между ними под печальный голос, рассказывающий неважно какую историю. От Эпохи Надёжного Знания остались только дурацкие грустные истории, рассказанные непонятно кем. Собственно, от жизни осталась только эта история, но только не полная шума и ярости… а идиот ли рассказчик… кто знает? Шекспир четыреста лет как мёртв, его не спросишь.
Ходил по биофаку, выстукивал по экрану айпэда вышеприведённое и тут вспомнил, что накануне же был на выставке «Орбиты» в NOASS. И бормотания – прекрасно организованного, надо сказать, – там было в изобилии. Порылся во вчерашних записях в Notes, и точно, да, писал и там примерно о том же:
«Орбита». Старомодные машинки по производству поэзии. Поэзия – винтаж. Машинки эпохи машинного производства в том виде, в котором оно началось во времена написания известного сочинения Беньямина. Бобок, бормочущий из-под земли, – вот что такое настоящая поэзия сегодня, а поэзия «Орбиты» – настоящая. Конечно, идея тончайшая – особенно у Ханина и Пунте, – как малейшие колебания воздуха, перепады соединения зубчатых колес и бобин индустриальной жизни рождают поэзию, причём вовсе не случайную, несмотря на, казалось бы, случайный характер говорения и особенно обрыва говорения. Каждая фраза, которую удаётся там услышать, каждое слово, каждый обрывок и даже звук исполняется невероятным значением, глубоким, настоящим. Это классическая поэзия позднего модернизма, поэзия Целана и проч. Но дело в том, что она таковой является только для тех, кто внутри культурной эпохи, её породившей. Снаружи, как для тех, кто оставил модернизм позади, так и для тех, кто никогда и не ночевал там, это всё пижонские – или даже бессмысленные – штуки. Заметим, что из сегодняшней перспективы тот, кто ушёл от модернизма, и тот, кто туда никогда не приходил, – одно и то же. Это слияние развесёлого постмодернизма девяностых (фейковый «модернизм» следует за столь же фейковым «пост») с культурой Кобзона, журнала «Юность» шестидесятых, «Иронии судьбы» и поэта Дементьева. Как бы условно-концентрированный Павел Пепперштейн. Вот выставка «Орбиты» – совсем о другом, но и об этом тоже. О том, что модернизм кончился и кончилась поэзия как таковая. Но она и о том, что они же были, чёрт возьми, поэзия с модернизмом, и в этом смысле, они, значит, ЕСТЬ.
На этом запись, сделанная в NOASS, кончается. Так что вернусь к заметкам с биофака. После пронумерованных рассуждений там следуют краткие – столь же отрывочные – комментарии к нескольким работам, хорошим, надо сказать.
Diana Lelonek, «Centre for Living Things» (2016–2018)
Пластик / вообще неорганика versus органика, материя versus жизнь (вспомнить Касторпа).
Хоть вроде и развесёлая штука, но производит мрачное, чуть ли не постапокалиптическое впечатление.Peter Greenaway, «Zoo»
Katrina Neiburga, «Pickled long cucumbers» (2017)
Ну, как бы типичная латышская языческая одержимость стихиями – водой, землёй и огнём.
Новые Робинзоны.
Будто натуралист Стэплтон не утонул в Гримпенской трясине, а спрятался там от полиции и Холмса, и всё там и живёт, с женой, и даже обзавёлся ребенком.
Очень красиво снято, ярко.
На болотах всегда яркая цветущая ряска.
Sven Johne, «A Sense of Warmth» (2017)
Опять о Природе, о натуральном, о назад туда. Опять изумительно красивое видео, но текст банальный. Банальность консервативного, ретроградного современного искусства.
Nikos Navridis, «All of old. Nothing else ever...» (2018)
Инсталляции из книг (замечательные, так как книга сама по себе объект прекрасный) часты; это одна из них. Но стоит приглядеться к книгам, превращённым в строительный материал арта, становится бесконечно пусто, и тоска с отчаянием переполняют сердце. По привычке принялся разглядывать страницы, нашел старое (первое?) издание «Дела петрашевцев». Зачем всё это было? Тайные встречи в прокуренных комнатах с взволнованным чтением Фурье? Достоевский неказнимый? Люди? История? Страдания и радость, всё? Надо сказать, что эта инсталляция противоречит – содержательно – своему названию. Old здесь как «мусор», как «старьё», но не как «старое», «бывшее», имевшее (и, м.б., имеющее) смысл. Даже вечности жерлом не было пожрано, ушло на строительный материал contemporary art’а. Все мы сдохнем, любой смысл выветрится, и останки наши пойдут на инсталляции.
8 июля 2018
Чтобы освежить в памяти, решил найти рассуждения Ганса Касторпа о материи (неорганической и органической) и о том, как она связана с жизнью. Не поленился, полез в «Волшебную гору». Вот лишь немного из того, что нашёл. Ганс «дошёл до взгляда на материю как на грехопадение духа, как на вызванную раздражением злокачественную его опухоль»; для него материя есть «постыдное перерождение нематериального», а жизнь – «лихорадка материи», «распутство материи, болезнь». Т.Манн рисует картину последовательной градации извращения, болезни: материя есть злокачественная опухоль духа, а жизнь есть лихорадка, болезнь материи. Получается, что жизнь – болезнь духа, возведённая в третью степень; собственно, жизнь – дистиллированная болезнь тройной очистки. Жизнь – чистая болезнь.
22 июля 2018
В нижегородском Арсенале выставка «Горький. Модернизм» – не про писателя, который в каком-то смысле всё-таки был модернистом (Шкловский говорил когда-то, что очерки о Ленине и Толстом – это новая проза, значит, добавлю я от себя, модернистская), а про город имени писателя. Сразу понял, что пойду, всё-таки родился здесь, после чего оттрубил по полной 36 лет горьковской, а потом и нижегородской жизни. Горьковской – 26, а нижегородской – 10, хотя, конечно, между Нижним Новгородом 1.0 (до 1917-го), промежуточным Нижним Новгородом 1.1 (1917–1932) и нынешним (окончательным? это мы ещё посмотрим) Нижним Новгородом 2.0 – пропасть. Любой может что-то сказать про НН 1.0 – нечто долгополое и бородатое: Минин, купцы, староверы, ярмарка, Дмитриев с Карелиным. И всё это не так или не совсем так. Бородатость присутствовала, конечно, и пили основательные старообрядческие торговые люди по 12 чашек чая из блюдечка, потея, отдуваясь, приглаживая сальные шевелюры мощной пятерней, но вот куда деть и Сормовскую слободу с заводом, и вообще всё остальное, включая провинциальную интеллигентскую жизнь, негромкую, но устойчивую? Вот и Ульянов (пока ещё не Ленин, просто Ульянов) сюда ездил – с местными марксистами встречаться, а не иконы покупать в Керженецких лесах и петь там с местными по крюкам. Впрочем, Клюев что-то такое чуял, сочинив в 1918-м совсем дикое, дичее любого Хлебникова:
«Есть в Ленине керженский дух,
Игуменский окрик в декретах,
Как будто истоки разрух
Он ищет в “Поморских ответах”».
Да, всё так, но встречался Володя Ульянов всё-таки с марксистами, а не с игуменами и игуменьями. Нижегородские марксисты, если верить легенде, даже писали Энгельсу письма, мол, просим Вас высказать мнение по поводу развития капитализма в России, что думаете на сей счет? Энгельс мнения не высказал, ибо готовился умереть от рака, а Володя У. высказал, сочинив в конце 1890-х одноимённую книгу. Вот она, эстафета коммунистической идеи; палочку её будто в НН 1.0 передали – от Фридриха Э. Володе У. А нынче нам рассказывают про бородачей, осеняющих себя крестом. Ладно, проехали. Нечего желчь гонять.
Про НН 1.1 вообще мало что известно; тут разные странные люди обитали, одни коротко, другие долго, от Бориса Садовского до Павла Флоренского, впрочем, первый вообще почти местный, в Ардатове родился. Ещё, конечно, любопытно, кого судьба в НН 1.1. заносила: Флоренский – законченный антисемит и явный русский фашист, Садовской – православный монархист протофашистского извода. Но, в отличие от сочинений П.Ф., стихи и прозу Б.С. читать интересно. Кстати, тут был ещё один поэт и писатель, но ещё в НН 1.0 – Мариенгоф, он здесь родился и провёл детство и юность, которые были совсем о другом, о современности, а не о жидоборстве и «Боже, Царя храни». Мариенгоф учился в Дворянском институте; ах, какой это был город: «Нижний! Длинные заборы мышиного цвета, керосиновые фонари, караваны ассенизационных бочек и многотоварная, жадная до денег, разгульная Всероссийская ярмарка. Монастыри, дворцы именитого купечества, тюрьма посерёдке города, а через реку многотысячные Сормовские заводы, уже тогда бывшие красными. Трезвонящие церкви, часовенки с чудотворными иконами в рубиновых ожерельях и дрожащие огоньки нищих копеечных свечек, озаряющих суровые лики чудотворцев, писанных по дереву-кипарису. А через дом – пьяные монопольки под зелёными вывесками». Но откуда здесь у меня вдруг возник Мариенгоф??? Занесло меня, однако, стоило только на немалую родину приехать (сижу в арсенальской резиденции в Кремле, ночью, Кремль заперт, Арсенал заперт, не выйти, сигнализирую настольной лампой, что здесь я, у Дмитровской башни, окно моё горит негасимым светом, как у Сталина в другом, московском Кремле. Чушь, конечно, тем более что окна в этой резиденции вверх, так что увидеть меня, стучащего по клавишам Мака в кромешной нижегородской тьме, в кромешной нижегородской июльской духоте могут только птицы. Да летают ли они здесь?). Но всё же. Мариенгоф с его НН 1.0 (под рукой книги нет и не могу найти в сети, а ведь как имажинист описывал торжественный туалет Дворянского института!) является в Москву в 1918-м и почему-то несёт свои стишки Бухарину, а тот – делать ему, что ли, нечего было, все же «Правдой» заведовал, дело хлопотное – читает, стишки не нравятся, но мальчик одарённый, отчего бы ему не поработать в издательстве ВЦИК литсекретарём. Там Мариенгоф знакомится со всякими людьми, в частности, с Есениным. Ну, а уж где Есенин, там Клюев. И это тот же 1918-й. Круг замкнулся.
Да, но Горький же, не НН 1. и 1.1. Их тоже два. Первый Горький – это как бы НН 1.1 плюс только что построенный Автозавод, не город, а несколько городов в одном (Нагорная часть, Сормово, Канавино, Автозавод), слабо связанных, разделённых гигантскими пустырями вдоль Оки и Волги. Это Горький 1.0. А Горький 1.1 – это то, что стали строить в конце пятидесятых, мосты, спальные районы, заштриховавшие хрущёвками и брежневками белые пятна на картах, НИИ, стадионы, город закрытый и современный. Наконец современный, хотя и по-уродски, по-советски. Там я родился и жил, всё это ненавидел и иногда даже любил, потому не сходить на «Горький. Модернизм» невозможно. Тем более что выставка в том же Арсенале, где я ночами при свете электрических лучин разбираюсь в своих старых текстах и старых чувствах.
«Модернизм» в названии выставки – смело. Мне нравится. Есть «модерность», а есть способ художественного мышления в эпоху модерности – «модернизм». Так снимается неприятная, гламурная даже коннотация понятия «модернизм» – нет-нет, это не Париж 1920-х с пияными Хэмом и Скоттом Ф., с развесёлыми сюрреалистами, которые скоро станут скучными арт- и политическими бюрократами. То есть это и Париж тоже (и Нью-Йорк, и Лондон и, особенно, Берлин, не говоря уже о Дрогобыче, Триесте и Двинске, ныне Даугавпилс), но – и Горький, хотя ни Джойса, ни Бретона, ни Ле Корбюзье здесь не было даже в помине. Но модернизм – он же не про качество арта или словесности, он именно про тип общественного сознания, одним из проявлений которого является художественное мышление. Потому выставка в Арсенале – больше о конкретной версии советской типовой архитектуры и градостроения 1960–1970-х, про город как продукт данного общественного сознания с его художественным мышлением. Хотя арт там есть, и одна вещь удивила меня.
Мощная картина «Мост строится», написана в год моего рождения, в 1964-м, Олегом Бордеем. Я местное искусство того времени (времени «Горький. Модернизм») знаю очень плохо; вырос в пролетарском районе без покушений на типа культуру, в кругах не вращался, а когда стал вращаться, то отчасти сам эти новые круги и создавал, а там уже совсем другое искусство было актуально, да и другая жизнь. Не скажу даже, мол, «жаль», не жаль нисколько, ибо что было, то было, и всё сложилось так, как сложилось, не худшим образом. Но сегодня смотреть на кое-какие вещи, тогда пропущенные по вышеуказанным причинам, исключительно поучительно, тем более в ином контексте. Так вот, «Мост строится» – отличная, именно мощная картина, чисто модернистская, но написанная в то время, когда – за пределами СССР и кое-чего ещё – такого рода модернизм сменился другим, поздним. А это как бы модернизм высокий, который разыгрывался в полном ощущении своей правоты, не зная – по объективным причинам – что там, где этот модернизм появился впервые, его правота уже под вопросом. Оттого пафос строительства у Бордея невозможно снизить – мост строят именно там, где высокий модернизм ещё не случился, и вот он происходит – в частности, усилиями автора картины – на наших глазах. Советская модернизация (назовем её «второй советской модернизацией», той, что была после первой, кровавой двадцатых и тридцатых) возводит опоры моста к новой модерной жизни. Художник Бордей возводит мост к новому (как представлялось в Горьком первой половины 1960-х) искусству, модернистскому. Невозможно представить, что в том же году была первая выставка на уорхоловской «Фабрике». Вот ведь как: названия все индустриальные, модерные – «Мост», «Фабрика», – но сколь разное содержание. «Мост» – настоящий. «Фабрика» – штампует арт для общества, которое уже пресыщается штамповать реальные вещи. Нет-нет, не в смысле там передовое, а здесь отсталое, нет. Просто всё разное, как и модерности разные. Было бы неплохо подумать вот о чём: не были ли «модернизмы» во множественном числе, как «модерности»? Ну, а пока сижу и развлекаю себя мыслями о том, что сказали бы сейчас левые британские критики, обнаружив вдруг тот же «Мост строится» того же года (1964), но нарисовал бы его не Олег Бордей, а какой-нибудь Albert Smithson или Clement Rash. Что бы началось, боже. Статьи в Guardian, New Statesman, бог знает где ещё о том, что был, был у нас великий реалистический социальный индустриальный художник, изображавший будни реальной экономики врем`н до тэтчеровской приватизации транспорта! И насколько это лучше порочных упадочных алкоголистичных Бэкона и Фрейда, да-да, тех самых, что процветали на деньги наглых финансовых спекулянтов и аристократов-вырожденцев. Представляю, какие бы эпитеты придумывал, какие громы и молнии метал бы мой приятель О.Х.
Кстати, здесь на выставке есть очень смешная работа, что мне сразу об О.Х. напомнила – он же архитектурный критик, к тому же вполне молодой, плюс писал о городских ландшафтах коммунизма. Скульптура, небольшая, уже в духе предперестроечного СССР, с покушениями на возвышенное и традиционное разом (крест даже есть, но, конечно, рядом с татлиновской башней, всё как надо: русская духовность плюс русский авангард), называется «Юность. Размышления об архитектуре» (Татьяна Холуева, 1982). Сидит молодой человек (хотя если приглядеться, не совсем молодой, удивительный эффект, вроде портрета Дориана Г.), одну ногу согнул, другую выставил, левая рука поддерживает подбородок, думает. За ним столь же металлические, то ли крылья, то ли даже нимб, то ли архитектурная деталь, то ли фрагмент купола, поваленный набок, это как посмотреть. В эту конструкцию и вварены крест православный (какой ещё???), и Татлин, и церковь православная (какая еще???). Сфоткал, покажу О.Х. Но чего я ему наверняка не смогу объяснить, так это того, что здесь, в этой точке, в точке создания скульптуры «Юность. Размышления об архитектуре», закончилась «вторая волна индустриализации», вторая советская модернизация, закончилась смесью православной духовности с русским авангардом. И ментально начался постсовок – за несколько лет до перестройки. Между картиной Бордея и скульптурой Холуевой зияние глубже, чем между картиной «Мост строится» и выставкой на уорхоловской «Фабрике». Так кончилась советская модерность – не взрывом, но елейным лобызанием «Черного квадрата».
28 июля 2018 (уже в Лондоне)
Нашёл! «О сортире нижегородского дворянского института после первого посещения нашего (…) Лео рассказывал со слезами на глазах (…) о фарфоровых писсуарах, напоминающих белоголовых драконов, разверзших сияющие пасти, о величавых унитазах, похожих на старинные вазы для крюшонов; о сверкающем двенадцатикранном умывальнике; о крутящемся в колесе мохнатом полотенце; о зеркалах, обрамлённых гроздьями полированного винограда; о монументальном «дядьке» в двубортном мундире с красным воротником и в штанах с золотыми лампасами, охраняющем крюшоновые вазы…»
ДРУГИЕ ВЫПУСКИ АРТ-ДНЕВНИКА:
Города жизни и смерти
Жизнь и искусство
В пригороде жизни
Ни Весны, ни Прекрасного
Слишком ранние предтечи слишком медленной весны
Глубокая зима 2018-го
Начало года. 2018