«Напиши на стекле скафандра своё имя, я не слышу тебя»
Литовский художник Йонас Гасюнас о живописи дымом как фикции и как кардиограмме
12/07/2017
Мы сидим в рижской галерее Māksla XO, среди картин, с чашками кофе в руках. Мой собеседник говорит мне: «Я избегаю прямолинейности. Вот этот портрет. (Берёт каталог, на обложке которого изображён человек в скафандре.) Я собирал материалы о Юрии Гагарине. Но я же не его нарисовал. Эта картина называется “Напиши на стекле скафандра своё имя, я не слышу тебя”. И получается, что, как бы опираясь на то время, я делаю картину о каких-то тонких чувствах, о любви, о чём-то таком».
Oil and charcoal from candle smoke on canvas. 294 × 198 cm. Gallery Meno Parkas
Литовец Йонас Гасюнас (1954 г.) – безусловно, художник со своим узнаваемым почерком. Но этот почерк по-настоящему эфемерен. Потому что выведен дымом. Дымом поверх живописного, красочного слоя. Его картины как будто вибрируют в пространстве – еле заметно. Здесь поверх конкретной предметной реальности бродят тени, облики, воспоминания, намёки. Наложив живописный слой, Гасюнас берёт в руки восковую свечу и дымом выводит контуры своих героев, ситуаций с ними. Как будто накладывает контуры какого-то кино. Или обрисовывает тела и вещи на месте происшествия. А что же там произошло? Что это, такое дрожащее, чуть размытое, смазанное, полуявное? Жизнь, чьё-то время. История.
«Поддерживая тезис о том, что история – слуга политиков, Гасюнас с подозрением относится к истории: вот почему он не прекращает переписывать её», – пишет о художнике литовская арт-критик Милда Жвирблюте. Родившийся в 1954 году Гасюнас появился на арт-сцене своей страны в 1980-е, тогда он был приверженцем экспрессионизма. Пережив кризис живописи как медиа в 1990-е, он обратился к инсталляциям и видеоперформансам. Работа с видео помогла ему концептуализировать его подход к живописи, куда он перенёс некоторые структурные принципы «движущейся картинки», примерно тогда же, в начале 2000-х, появились и первые работы с дымом.
У меня работы Гасюнаса ассоциируются не только с хорошим поэтичным кино, но и с литературой – скажем, с прозой недавнего нобелевского лауреата Патрика Модиано. У которого герои всё время разбираются со своим прошлым, пытаясь его то ли вспомнить, то ли вернуть, то ли переписать заново. Наверняка это не единственная возможная ассоциация. Можно с уверенностью сказать, что потенциальная аудитория этого художника – не только те, кого интересует современная постконцептуальная живопись, но и любители артхауса или… поэты. Скажем, среди моих друзей в ФБ именно латвийский поэт Янис Элсбергс отозвался на рижскую выставку Гасюнаса, на которую забрёл с трёхлетним сыном, – он написал, что «давно уже ничего из визуального искусства не оказывало на него такого впечатления». Самого Гасюнаса из литературы больше привлекают такие фигуры, как Аллен Гинзберг и Чарльз Буковски. Йонас преподаёт в Академии художеств в Вильнюсе, и студентам, которые записываются к нему в студию, он первым делом выдаёт ознакомиться всю свою коллекцию книг Буковского. «Читайте, узнавайте, в чём сила правды и чем она отличается от пошлого натурализма».
Открытая до 25 июля выставка в галерее Māksla XO под названием «Маленькая ретроспекция одержимости» – это первая персональная экспозиция Йонаса Гасюнаса в Латвии (до этого его работы выставлялись на групповой выставке «Промежуточное пространство» на Цесисском фестивале в 2011 году). Я принёс на встречу с Йонасом новый выпуск «Arterritory Conversations», и, просматривая издание, он открыл интервью с поляком Вильгельмом Сасналем. «Интересный художник», – сказал Йонас, – «говорят, в последнее время он занялся видео».
Вот как? А вы как бы наоборот – оттолкнулись от видео как медиа, чтобы прийти к живописи…
Это было рациональное действие. Я увидел силу в статичной структуре.
Но вы ведь что-то почерпнули из «движущейся картинки»?
Конечно, то, что я рисую поверх полотна дымом, как будто «проплывает». Как в некоем латентном фильме. Я позаимствовал структуру у кино, особенно это чувствуется в ранних моих картинах. На теперешнем этапе я больше увлекаюсь самой живописью, потому что понял, что у неё всё равно есть своего рода привилегия – быть более «телесной». Ты можешь ощутить картину как живой организм, что невозможно в кинематографе или фотографии. Само прикосновение руки даёт этот эффект. Материальность картины обладает своей энергией. Но живопись как медиа для меня не является священной коровой. Это просто микс всего. Структурные акценты у меня самые разнообразные: тут есть и граффити, и кинематограф, и какой-то грустный комикс. Такая вот гибридная живопись.
А когда вы работаете над своими вещами, у вас уже есть определённый образ, к которому вы стремитесь? Или же он складывается в процессе?
В принципе, я не страдаю от недостатка идей, скорее наоборот – не всё успеваю реализовать. Это постоянно преследующий меня кошмар – мои идеи. Постоянно что-то крутится в голове, что-то я забываю, что-то опять приходит. Сам я эти импульсы не ищу. Всё происходит само собой – когда смотрю телевизор или читаю в газете какую-то «похоронку», и тут какая-то фраза застревает в голове. При этом самого пластического решения я ещё не знаю, меня преследует нарратив, нарративность. Надо сделать именно такой сюжет, а не другой.
Так что, в принципе, я скорее подхожу к реализации идей как режиссёр, а не как живописец. Через нарратив, а не через форму. К тому же через форму это уже вообще невозможно – потому что время поменялось. Форма ради формы как главный инструмент выражения – это было актуально для модернистов, мы живём в другое время.
А как это происходит – вы сначала наносите некий живописный слой…
Сначала живописный слой как некий код. Код интерьера…
Код места действия…
Да. А потом сюжет появляется уже спонтанно. Но это не вымышленные вещи. Тут есть какие-то мои переживания, контакты с людьми. Информация может прийти в любой момент. Может, из нашего разговора получится картина, Бог знает, к чему приведёт это интервью.
А как происходит сам процесс со свечой?
Я вешаю картину горизонтально. И рисую потом. Только стараюсь, чтобы этот слой не был таким же стабильным, как живописный. То, что проплывает наверху, как бы децентрализовано…
Для вас важно, чтобы в этот момент был какой-то… ветерок, скажем?
Тут можно напридумывать много мистификаций. Но дело в том, что ты всё равно работаешь с рукой, свеча – продолжение руки. И, конечно, каждый день имеет свой оттенок, ты по-разному эту свечу держишь: утром – так, вечером – иначе. Влияет и твоё дыхание. Это как кардиограмма, что-то уже по своей сути живое. Свечой ты не можешь нарисовать, скажем, абсолютно точный круг…
А для вас важно, какой свечой вы пользуетесь?
Те, что в магазинах продаются, парафиновые, не годятся. От них дыма почти нет. Я покупаю в магазинчиках у церквей – восковые. Но ничего общего с церковными обрядами тут нет, конечно. Просто воск даёт очень сочный чёрный цвет.
Как вы пришли к этой технике?
30 лет назад я испытал сильное влияние немецкого неоэкспрессионизма. Был экспрессионистом, в принципе. И я пережил то же самое, что пережили немецкие художники. Они концептуализировались, и я концептуализировался, делал фильмы, делал инсталляции. Но каким-то образом я всегда соприкасался с пламенем. И я постоянно искал, как изобразить нечто конкретное, в то же время говоря, что его – нет. Как со свечой – это только дым, только фикция. Тут выражается мой скептицизм по поводу конкретности реальности…
Конкретности реальности или её изображения?
И того, и другого, потому что реальность тоже эфемерна. Но это уже более философская дименсия. К этому я тоже не пришёл сразу. Тут тоже повлияла меняющаяся немецкая живопись, тексты Рихтера. Или такой художник, как бельгиец Люк Тёйманс, который вернулся к живописи после концептуализма, осознав силу картины, где слой краски – как декорация, за которой – пустота. В принципе, я согласен с его концепцией, просто я пришёл к ней с другой техникой, с другим ощущением. Но вообще эту «эфемерность конкретности» я вижу и в средневековой живописи, и в хорошем кинематографе – скажем, когда Феллини не скрывает, что море – это полиэтилен, не прячет этой бутафорности изображения. И я её не прячу. Я откровенно шучу, издеваюсь. И это ещё что-то такое, хулиганское, что не позволяет мне самому быстро стареть.
А начальный импульс был от элементарного наблюдения – в лифте я увидел, как кто-то что-то вывел зажигалкой. И сразу вспомнилось, как раньше «рисовали» спичками на потолках подъездов. Слюнявишь один конец, трёшь об извёстку, потом поджигаешь и бросаешь вверх. Там она так и остаётся – на потолке. Первые работы с дымом были как раз сделаны с применением спичек, они сгорали и оставались такие ореолы…
Хулиганский комикс?
Грустный комикс.
Хорошо, поэтически-щемящий комикс…
Можно сказать, что моя живопись оксюморонна. Как тёплый снег. (Смеётся.)
Но для меня она ещё как-то связывается с ощущениями из той эпохи, которая уже ушла.
Да, есть какое-то дежавю, наверное.
Не в том смысле, что они обыгрывают какие-то советские темы. Тут скорее какие-то личные ощущения – детство в этой странной системе, какие-то подростковые ощущения там. Все эти непонятно куда ведущие коридоры, заколоченные двери с висячими замками…
Конечно. Это из того времени, и это навсегда остаётся в твоей голове. Я родился в Сибири, моя родня была депортирована. Это долгая грустная история, хотя я её не акцентирую. На самом деле я был счастлив там, потому что мои родители меня любили, и вся эта кошмарная экзотика… я всё равно не хотел бы в своей жизни её заменить на комфорт демократии. Я счастлив, что это со мной было. То же самое и с армией. Это были какие-то испытания. Может, у меня какая-то тяга ко всему этому. Стокгольмский синдром. (Смеётся.) Бог знает…
(Листает каталог своих работ.) Вот, скажем, реминисценция конкретного советского периода. Вещь называется «Пурга не помешала хору Красной армии репетировать».
А вы вернулись в Литву уже после армии?
Нет, я вернулся ещё ребёнком, в пять лет. Но Сибирь всё равно произвела очень сильное впечатление.
У нас в Латвии был очень мощный художник Илмарс Блумбергс, который в детстве тоже пережил высылку в Сибирь. Правда, он был чуть постарше – уже ходил в школу. И для него это тоже был очень важный этап в его жизни и формировании как личности.
Это невозможно передать. Всё это было в воздухе. И вроде бы в пять лет – всё должно было потом забыться. Но я всё помню просто физически.
Найдите вы в демократической стране такие коридоры, такие панели, эту серую грязь. И параллельно появляется соответствующий нарратив. У меня была мастерская в Вильнюсе в бывшей психбольнице для монахов, созданной ещё при Российской империи, где лечили тех, кто сошёл с ума на религиозной почве, причём разных конфессий. В этой больнице было три церкви – для иудеев, для православных и для католиков. И очень грустно там всё закончилось. Пришла советская власть, и всех больных увезли. И нет никакой документации – куда. Я думаю, что расстреляли, и всё. И потом сделали там диспансер для венерологических больных. И так получилась работа «Покрасив окна, русский матрос расстреляет сифилитиков».
Я, кажется, видел этот триптих на Вильнюсской триеннале живописи в 2013 году…
Но я не никогда не пишу какой-то прямолинейной грязи. Я смотрю на этот период с чисто человеческих позиций. Мне в этом смысле очень нравится российский режиссёр Алексей Герман. Вот его фильм «Хрусталёв, машину!» – там тоже есть чувство этой грусти, скорби. И какой-то подлости.
В сфере moving image всё-таки больше элемент визуальной развлекательности, гипнотически-завлекательной смены кадров. В картинах из-за их статичности ощущается какое-то чувство достоинства…
В статичности есть другой сорт магии. Он просто приковывает к себе. Это позволит живописи ещё лет 50 быть на поверхности, скажем так. Все эти разговоры о смерти живописи меня не убеждают. Живопись должна постоянно умирать, чтобы жить. Её надо дубасить, чтобы она была всё время свежей.
А что происходит сейчас с литовской живописью, на ваш взгляд?
Ну, наверное, то же, что со мной. (Смеются.)
Māksla XO
Вы ведь преподаёте в Академии художеств…
Да, преподаю ещё. Восемь лет руководил кафедрой живописи. 25 лет уже работаю там…
Какие они – молодые литовские художники?
Они более умные, чем поколение назад, они уже перешагнули полосу препятствий концептуализма. Современный живописец, как бы молод он ни был, должен знать вообще всё искусство и тогда делать свои выводы. И ставить вопрос – не как сделать картину, а – почему ты её делаешь? Это главный вопрос. Почему ты рисуешь? Почему тебе это надо?
Может, нравится…
Нравится – это нечто, что соприкасается с «удовольствием». А удовольствий множество в этом мире. И куда более эффектных. Когда же ты серьёзно влезаешь в процесс рисования, то у тебя пропадает чувство времени. Куда улетели эти три часа? Какое тут удовольствие? Тебя просто втягивает туда. Работаешь как лунатик.
Удовольствие от творения?
Удовольствие приходит на короткий момент, когда вещь закончена и ты видишь, что получилось. И всё. А чтоб ты чувствовал удовольствие от всего процесса – на это способны только дилетанты.
Вы работаете по-прежнему в той же мастерской?
Нет, у меня вообще больше нет мастерской как таковой. Я не могу работать в романтической обстановке. Мне мешают накопленные книги, бутылки вина и всё такое. Мне надо какую-то фабрику или спортивный зал. Пустое или заброшенное пространство. Где нет никакой бытовой фигни. Даже какая-нибудь газовая плитка мне будет мешать. Мне надо, чтобы взгляд ни на что не натыкался.
В этом есть ещё одна рациональная потребность – мне не надо убираться, наводить порядок. У меня царит такое рациональное безобразие, в котором я интуитивно знаю, где что лежит. Не дай Бог, я по какой-то системе разложу краски, материалы для живописи – мне это будет мешать. Ведь я всё, что мне надо для рисования, должен с закрытыми глазами чувствовать. Словом, мастерская должна превратиться в инструмент. Музыкант же не смотрит на гриф гитары, когда играет. Так и я просто пишу без всяких там романтических палитр…
Jonas Gasiūnas.
Ваша теперешняя выставка в Риге называется «Маленькая ретроспекция одержимости». Почему одержимости?
Вот, наверное, самый трудный вопрос. Но я в себе так это чувствую. Если бы этого не было, я бы не писал. Почему меня тянет к дыму, почему меня беспокоит живопись? Притягивает она меня, я зависим от неё.
А у вас был в жизни период, когда вы долго не рисовали?
Когда был кризис экспрессионизма, я два года не брал в руки кисть, а потом случилась эта «эврика!» И я не думал, что это протянется долго – со свечой. Я это воспринимал сначала как концептуальное действие – пошутил, и хватит. А потом увидел, что под этой линией прячется ещё фильм и способность рассказывать. Вытянутый нарратив. Это меня поразило.
В других условиях я бы, наверное, занимался кинематографом. А так – получилась гибридная живопись. И со свечой мне нравится, что ты не можешь больше ничего дополнить, переиначить, второй раз ты уже с ней не пройдёшься. Ты не можешь уже сделать ничего «красивее». Это как…
Жизнь.
Как кардиограмма. (Смеётся.)