Шкафы пессимизма
16/02/2015
На выставку «Magnificent Obsessions: The Artist as Collector» в лондонском культурном центре Барбикан нельзя пройти с рюкзаком или даже с сумочкой. Их отбирают в гардеробе; милые девушки и юноши (а в Барбикане работают только такие, никаких музейных старушенций!) смущённо оправдываются, мол, такие правила, мы тут ни при чём, сдайте ваши вещи, если что нужно с собой (айпад, телефон, очечник, бумажник, бутылка воды), то вот прозрачный полиэтиленовый пакет, туда смело кладите и идите гулять по нашей прекрасной выставке. Опешив от смеси вежливости, обхождения и наглости, я замешкался и забыл взять с собой главное орудие труда – очки для близи. Пришлось возвращаться в гардероб, причем не без страха: известно как гардеробщики любят во второй раз выдавать рассеянным посетителям их вещички на предмет полазить по карманам и торжествующе вытащить оттуда кошелек или бумажные салфетки. На этот раз обошлось: понимающая улыбка, мгновенный переброс куртки и рюкзака через прилавок, обратный переброс, и я, опуская очечник в прозрачный пакет, направляюсь к билетеру. Вот, пожалуйста, пресс-аккредитация. Спасибо. Где начало осмотра?
Ходя по залам, я никак не мог успокоиться: отчего же отбирали сумки и рюкзаки? Неужели боялись, что посетители украдут какой-нибудь экземпляр из коллекций всяческой дребедени (впрочем, не только дребедени), которые собирали (и некоторые, ещё живущие, продолжают собирать) художники преимущественно британо-американского мира? Кому в голову придет тащить трэшевый наивный американский провинциальный арт из собрания Джима Шоу?
Или красть обложку пластинки Роллингов Tattoo You (у меня была такая лет тридцать назад, я её куда-то потом затерял за полной ненужностью), висящую среди сотни-другой других конвертов LP в зале коллекции Д-ра Лакры? Ну или акриловые тряпки, пусть даже с дизайном Веры Нойманн, что собирала Пэй Уайт? Безусловно, на выставке было, чем поживиться арт-вору: нэцке, индийские картины XVI века и японские гравюры начала XIX-го, рукописные ноты Филипа Гласса и так далее, не говоря уже о коллекции черепов, настоящих и искусственных, собранных Дэмьеном Хёрстом – но всё ценное заперто здесь в шкафы, лежит и стоит под неприступным стеклом витрин. Так что потенциальному злоумышленнику остаются лишь жалкие мягкие игрушки или фарфоровая дребедень из коллекции Мартина Вонга – но ведь это не отличить от того, что можно купить в копеечной китайской лавке или магазине, где всё продают за один фунт. Что создаёт ценность выставленной здесь дребедени? Слово Barbican? Имя вроде «Сол Левитт»? Факт принадлежности к собранному этими художниками набору объектов? Стоимость работ самих этих художников плюс наличие/отсутствие их имен в учебниках по contemporary art (кстати, забавно размышлять о странном сочетании слов contemporary art и «учебник»)? Как бы ни отвечать на эти вопросы, одно ясно: перед нами система социокультурных рамочек, наложенных одна на другую; оказавшись внутри такой системы, любая самая зряшная и завалящая штука приобретает важность, стоимость и (что ещё важнее) цену. Так завещали нам Марсель Дюшан и дадаисты, так провозгласил Великий Бойс на фоне флюксусного хора, на этом стоят поп-артисты, концептуалисты и некоторые бывшие Young British Artists. В это верят десятки тысяч «современных художников» по всему миру, кропотливо собирая и классифицируя всякий мусор. Всемогущая политэкономия contemporary art покоится на рисайклинге. «Экономика должна быть экономной», – учил мудрый Брежнев.
Я не зря употребил слово «мусор». Думаю, девяносто процентов выставленного на «Magnificent Obsessions: The Artist as Collector» является таковым – но в широком смысле этого слова. Это мусор времени, мусор истории. Множество игрушечек, тряпочек, чайничков, солоночек, баночек и коробочек западного (пусть некоторые из них и имеют как бы «восточный» вид) массового производства периода 1900–2000 годов. Кое-какие книжки и предметы домашней мебели. Любительские фотографии, старые открытки, плакаты. Упомянутые уже конверты грампластинок. Подобные штуки я раз в пару недель лениво разглядываю на хипстерском блошином рыночке, что недалеко от меня, на Stoke Newington Church Street. Из тамошнего ассортимента вполне можно сделать еще одну такую же выставку.
Нет, я не критикую и не брюзжу. Отнюдь. Выставка исключительно интересная и поучительная – чуть позже поясню, почему. Более того, оставшиеся десять процентов экспонатов очень любопытны, а часть из них и вовсе шедевры в своем роде. В коллекции фотографа Хироси Сугимото – отличный набор анатомических картинок и книг XVIII века: французских и – что ценно – японских, ведь до середины Века Просвещения врачам в этой стране запрещалось резать трупы.
HIROSHI SUGIMOTO. Jaques Gautier d'Agoty Three Types of faces, plate II copy
Сравнивая подробный анатомический рисунок Жака Готье Д'Аготы (1746) и анонимного японского доктора, где тело изображено как на иллюстрации к мистическому трактату, очень многое понимаешь – не только о пропасти между Западной Европой и Дальним Востоком (что очевидно и банально), но и о работах самого Сугимото. Ради этого выставка и устраивалась: показать коллекции художников, показать художников как коллекционеров, показать искусство художников на фоне их коллекции. Где-то получилось, где-то нет. Первое – в тех случаях, когда художник делает нечто совсем другое, нежели предметы его коллекции, использует иные медиа, что ли. Случай Сугимото как раз такой; японец, в частности, знаменит серией фотографий, где изображены восковые фигуры известных исторических персон. Смерть в квадрате – неживая фигура в умертвляющем медиа.
HIROSHI SUGIMOTO. Benjamin Franklin,
То же самое – в случае коллекции Дэмьена Хёрста. Этот великий человек (действительно великий; обратите внимание, я не употребил слово «художник»; назовем Хёрста «арт-деятелем», памятуя о присущей только ему смеси наглости, цинизма, тончайшего эстетического чутья и железной финансовой хватки) собирает коллекции всю жизнь. В детстве и юности, когда не было денег, собирал всякую дребедень; когда деньги появились, коллекция разрослась и стала не меньшим произведением искусства (и символом нашего времени), чем арт самого Хёрста. Известно, что у художника обсессия по поводу смерти; один из излюбленных артикулов его собирательства – черепа. Настоящие, которые Хёрст покупает в разных странах мира (на Западе стало тяжеловато с черепами; приходится теперь – вслед за путинской Россией – обращать надежды на Восток), и искусственные, некоторые из них удивительной ремесленной выделки. В хёрстовском разделе «Magnificent Obsessions: The Artist as Collector» есть отличная витрина, в ней – два ряда черепов. В нижнем: английский мраморный череп с железным крюком, сделанный в XVII веке, бронзовый череп неизвестного происхождения XVI–XVII веков, каменный череп с полихромной поверхностью, созданный анонимным автором около 1680 года, и ещё один мраморный череп XVII века, только место производства установить не удалось. В верхнем ряду: два самшитовых черепа XVII века (один из них немецкий), небольшая модель черепа неандертальца, выполненная из слоновой кости (XIX век, страна происхождения неизвестна), и – внимание! – два настоящих человеческих черепа. В одном из них (XIX век) застряла свинцовая пуля, другой (XVIII–XIX столетия) назван «большим». И вправду, похоже, он больше моей головы, а она у меня весьма средняя.
Эти экспонаты – так же как и ноты Джона Кейджа из собрания Сола Левитта или уж тем более великолепные африканские маски и самурайские боевые шлемы, собранные Арманом – любой из посетителей с большим удовольствием утащил бы домой. Не из жадности, нет, просто вещи великолепные. Если же вернуться к Дэмьену Хёрсту, то в его коллекции есть ещё набор чучел разных животных и птиц (особенно хороша ветка дерева с двумя дюжинами сидящих на ней разноцветных таксидермических птичек).
DAMIEN HIRST. Birds display. Murderme collection
Глядя на неё, становится понятно, откуда родилась палитра недавнего хёрстовского шедевра «Last Kingdom».
DAMIEN HIRST. Last Kingdom,
То есть в этом конкретном случае кураторы Лидия Йи и Софи Перрсон всё сделали правильно. В некоторых других замысел не удался – нередко арт-объект коллекционера практически не выделяется из объектов, собранных в его коллекции. В таком случае можно утверждать – как в сюжете, касающемся покойного Мартина Вонга, его матери Флоренс Фье Вонг и более молодого художника Дан Во, – что коллекция художника и стала самым главным его произведением. У Вонга так и вышло: после его смерти от СПИДа мать собрала всё, что собирал сын; позже к процессу собирания и классификации присоединился Во. Получился долгое время трансформировавшийся артефакт, который конструировали три поколения: мать, сын, последователь сына. Такая незлая пародия на средневековые соборы, этот продукт (нередко незавершённый) пятисотлетнего строительства в самые разные эпохи с помощью самой разной техники. Только собор – место, где возносят молитвы Богу, вещь, которая является гордостью всего города, если не страны. Вещь возвышенная, учитывая высоту соборных башен и крестов.
Коллекция же кича Вонгов и Во – пёстрый и довольно жалкий памятник поп-культуре тех времен, когда она еще состояла из вещей, а не комбинаций двоичного кода на компьютерных экранах. Но разве «быть жалким» – не одна из базовых категорий contemporary art? Современное искусство в каком-то смысле претендует на гиперреализм, на то, что оно есть часть жизни, мало от неё отличимая. Если жизнь жалкая, то и арт жалкий, всё правильно.
Вообще пошаговая дескрипция «Magnificent Obsessions: The Artist as Collector» почти невозможна, ибо там четырнадцать коллекций четырнадцати любопытных художников; каждое из собраний требует отдельного описания и рассуждения. Да и сами эти художники тоже. Единственный способ избежать бесконечного растягивания моего (уже немаленького) текста – формализовать и концептуализировать выставленное в Барбикане. И здесь на помощь (как, впрочем, и всегда) придёт история. Она ведь не учит ничему, она помогает выбраться из затруднительных ситуаций. Главное – не пытаться проводить исторические аналогии. Раньше было одно, а теперь – совсем другое.
Но сначала формализация. На выставке представлены четырнадцать художников-коллекционеров: Энди Уорхол, Дэмьен Хёрст, Арман, Хироси Сугимото, Мартин Парр, Сол Левитт, Мартин Вонг (плюс непосчитанные мама Вонга плюс Дан Во), Питер Блейк, Говард Ходжкин, Джим Шоу, Пэй Уайт, Эдмунд де Вааль, Д-р Лакра, Ханне Дарбовен. В каждом случае коллекцию художника сопровождает произведение-другое его самого. Представленные собрания я бы – по принципу собирания и размещения – разделил на три категории. Первая – cabinet of curiosities. Вторая – «коллекция чужого искусства», или даже «музей». Третья – «меморабилия», порой переходящая в «параферналию». Каждый из этих типов выбран художником неслучайно; он говорит не только о художественном методе коллекционера, но и об особом способе отношений с прошлым искусством, с историей вообще. Сосредоточимся здесь на первой категории, она самая интересная.
«Cabinet of curiosities» обычно переводится на русский как «кабинет редкостей». Тут есть определённая сложность и неточность. Во-первых, cabinet в современном английском – «шкаф», но когда-то это слово означало именно «кабинет», небольшую комнату, имеющую определенное назначение, место, где хозяин мог удалиться и заняться важным для него делом. Во-вторых, слово curiosities – не просто «редкости», но и «древности», «причудливости». Каждое из этих определений немного мимо. Сам жанр подобного рода «кабинетов» возник в эпоху Ренессанса; аристократы, монархи, а то и просто учёные люди со средствами собирали в них самые разные предметы, поражавшие своим необычным видом или происхождением. Тут были высушенные экзотические растения, чучела невиданных животных, мусор исторически и географически других культур и цивилизаций, редкие минералы, палеонтологические экспонаты и проч. Уже из этого перечня ясно, что слово «редкости» здесь не очень кстати – многие объекты таковыми отнюдь не были (камни, к примеру, а археологический мусор в те доархеологические времена мог буквально валяться под ногами). По той же причине сложно все их назвать «древностями» – ведь ставшие чучелами аллигаторы и высушенные экзотические растения – современники коллекционеров, ничего особенно древнего. Более точным мне кажется определение «причудливости», даже «экзотизмы», хотя и здесь может случиться незадача – некоторые экспонаты уже тогда выглядели настолько банальными, что статусом чего-то особого, невиданного (вот оно, еще одно определение: «кабинет невиданностей»!) их наделяло лишь попадание в подобные «кабинеты». Иными словами, как и в contemporary art, весь этот хлам становился интересен, лишь будучи помещён в специально созданные рамочки.
«Кабинеты редкостей» собирались почти три века – до появления современных наук и складывания гуманитарных областей знаний. Природа не отличалась в них от Культуры – животные и растения соседствовали с человеческими поделками, книгами, монетами и картинами. Точно так же перемешаны здесь были Искусство и Жизнь, роскошные вазы и двухголовые уродцы. Способы смешения, а также принципы размещения и инвентаризации объектов в cabinets of curiosities в эпоху барокко и в Век Разума были разные; об этом писал Фуко в «Словах и вещах». Нас же здесь интересует другое: зачем это вообще было нужно. Ответов несколько. Прежде всего, «кабинеты редкостей» служили символом власти над вещами нынешних и древних миров, а соответственно и власти вообще. «Кабинет редкостей» – мир в миниатюре, дополняющий мир нередкостей, обычный мир. Не зря среди самых известных «кабинетов» – коллекции знаменитого австрийского императора Рудольфа Второго и прочих монархов. Во-вторых, это, конечно, собрания, сделанные с неявной познавательной целью, своего рода материал для будущих изысканий, чаще всего так и не состоявшихся. Из некоторых этих собраний потом возникли знаменитые музеи, как на основе коллекции врача Ганса Солана был создан Британский музей. Наконец, «кабинеты редкостей» стали заменять собрания христианских реликвий – что, конечно, снижало планку духовных взлётов собирателей, но делало само коллекционирование гораздо более доступным. В христианском мире было несколько десятков гвоздей, которыми Христа приколотили к кресту, немало костей и локонов волос святых и так далее, но, несмотря на такой галор, число подобных ценных вещиц всё-таки ограничено. А вот аллигаторов и древних монет – (почти) бесконечно много.
В «кабинетах редкостей» можно было найти и картины современных художников, некоторые даже известные и великие, но в такой рамочке они были равны всему остальному в коллекции. Причудливый Арчимбольдо, придворный художник императора Рудольфа, довольно быстро понял это и принялся создавать полотна, сюжетом которых стала сама «причудливость», – портреты, состоящие из фруктов, овощей, рыб, вещей. Получилась curiosity в квадрате. В каком-то смысле Дэмьен Хёрст, главный сегодняшний энтузиаст жанра классического cabinet of curiosities, (бессознательно) пытается совместить в себе императора Рудольфа и придворного художника Арчимбольдо. Как художник, он создает причудливости, как коллекционер, он причудливости собирает. При этом, в отличие, скажем, от Джима Шоу, его работы качественно отличаются от экспонатов его коллекции; он не возвращается к эпистемам барокко или Просвещения, он их реконструирует из современного материала как возможный ещё один способ художественного мышления. Его бриллиантовый череп и сделанный в XVII веке самшитовый череп – разные.
Можно сколько угодно спекулировать, зачем Хёрсту, или Сугимото, или Левитту вообще нужны их «кабинеты». Старомодное объяснение – для «вдохновения» – отметём сразу. Для вдохновения Говард Ходжкин собрал коллекцию старых индийских картин; он сам говорит, что его не интересует их художественная ценность, главное – палитра, цвета, краски, которые он «использует» для своих абстрактных полотен. У Ходжкина – «коллекция чужого искусства», «музей», который всегда под рукой, когда нужно напитать взгляд и память редкостной палитрой.
HOWARD HODGKIN. Attributed to Nainsukh, The disrobing of Draupadi,
Другое объяснение – коллекция есть прямой строительный материал для собственного арта, как у Д-ра Лакры или у Вонга, хотя во втором случае мы имеем дело опять-таки с cabinet of curiosities особого рода. Этот вариант тоже не особенно интересен, так как оба эти художника не создают собственных рамочек, довольствуясь готовыми рамками поп-культуры.
DR LAKRA. Album covers fromthe collection of Dr Lakra
И, наконец, по-человечески милой, но не очень вдохновляющей выглядит стратегия «меморабилии»: Питер Блейк ностальгически собирает слоников, которых он пересчитывал ещё на каминной полке своей бабушки, а Эдмунд де Вааль лелеет доставшуюся от дядюшки Игнация Леона фон Эфрусси страсть к нэцке.
Но мои же герои выставки «Magnificent Obsessions: The Artist as Collector» – о другом.
Это крайне пессимистический взгляд на природу искусства – и человека вообще. Прогресса нет. Смысла тоже. Понять мир, состоящий из бесчисленного количества феноменов, невозможно, ибо они никак не связаны между собой. Единственный способ создать какие-то связи между вещами – выбрать самые, на поверхностный взгляд, причудливые вещи и расставить в шкафчике – или повесить рядком на стене. Мы в царстве полного художественного произвола, единственная цель которого – вызвать хотя бы тень любопытства сегодняшней публики, напустив на неё фантом несуществующего смысла. Завтра она обо всём этом забудет, и причудливости перестанут быть причудливыми, редкости – редкими, экзотизмы – экзотическими. Искусство бесцельно и сиюминутно, так пусть оно хотя бы немного развлечёт нас здесь и сейчас. Ну а мир как был непонятным, так и остаётся таковым, несмотря на все наши ухищрения. В подобном мышлении точный анатомический рисунок француза XVIII века ничем не прогрессивнее наивного анатомического рисунка японца того же времени. Это не cabinet of curiosities, а шкафы, битком набитые ровным, тяжёлым, даже циничным пессимизмом.
P.S. Я понял: сумки и рюкзаки отбирают при входе на выставку по причине такого же непробиваемого пессимизма насчёт человеческой натуры.
P.P.S. Особый случай – коллекция всякой поп-культурной всячины Энди Уорхола. Как обычно у этого гиганта арт-индустрии, тут всё сразу – и строительный материал собственных вещей, и потребительский психоз (Уорхол закупал всякий трэш коробками, коробки привозили в его мастерскую, а он их частенько даже на распаковывал), и даже социокультурный жест художника, который жизнь положил на подрыв романтического монумента Художнику – Великому Творцу. Художник – пошлый обыватель и серийный потребитель, оттого и художество его того же пошлого и серийного свойства. Так говорил – и так жил – Энди Уорхол. Впрочем, об этом и без меня хорошо знают.