Арт-дневник 2019. Арт-пром
03/09/2019
6 августа 2019
С Г. и Ж. стоял на площади Свободы в Харькове, обозревая окрестности. Окрестности что надо: с этой стороны Сумской улицы площадь окружена двумя монструозными зданиями университета, сталинскими, но американистыми, с неявным намёком на ар-деко, которого в СССР по понятным причинам не было, но хотелось же, хотелось! Между ними – великий конструктивистский комплекс Госпрома, технократическое воспарение Советов, воспарение, ради которого эту власть, собственно, и затеяли. Вот вам новая страна и с новым человеком, вот вам новая столица новой Украины, Харьков, безо всякой этой махровой старины, вроде Святой Софии и Киево-Печерской Лавры, вот вам новая промышленность обновлённого Донбасса (пусть и начатая валлийскими инженерами и рабочими ещё до революции), а вот вам и новое здание новой архитектуры, откуда будут рулить новой промышленностью. Архитектурный столп первой пятилетки, начавшейся ровнёхонко тогда, когда Госпром пустили в эксплуатацию. Но есть забавность. Едва построенный, он тут же стал анахронизмом только что завершившейся истории, да и вообще идеологически подозрительным, если не опасным. Уже через несколько лет конструктивизм оказался неуместным в стране возводимого ампира, политического и архитектурного – но было уже поздно, не разрушать же, сгодится. Есть любопытное фото 1930 года, там перед фасадом – огромная то ли трибуна, то ли просто конструкция, на ней портреты Ленина и (относительно) молодого Сталина, над которыми – огромный земной шар, на снимке он кажется не очень круглым, скорее кубистическим, на шаре выделен цветом СССР, границы прочих стран и континентов, на которых они расположены, проведены условно, супрематически, эльлисицки. Такое впечатление, что 1930-й был последним годом, когда пытались помирить советскую власть с авангардом в его практическом приложении, тщетно.
Госпром – замок, твердыня, бастион «государственной промышленности», там должны были располагаться правления двух десятков государственных промышленных трестов, Внешторг и Госторг Советской Украины и даже банк, но Промышленный значит правильный и государственный. Этот набор идеально отражал механизм функционирования экономики СССР в 1920-е почти до конца десятилетия, до первой пятилетки и курса на ускоренную индустриализацию. То есть тяжёлая и средняя промышленность – государственные, а лёгкая промышленность и торговля (преимущественно, мелкая) могут быть частными. НЭП всё-таки. В такой системе слово «торговля» – не фикция, соответственно, нужны и Госторг, и Внешторг, отчасти даже соответствующие своим названиям. И политическая система вроде того – вся власть у ВКП(б), но фракции есть, и даже наличествуют внутрипартийные дискуссии. То же и в культуре, и в прочем. А вот с 1927–1928-го всё меняется решительно, сначала не так заметно, потом быстрее и быстрее, через раскулачивание и уничтожение части крестьянства (на Украине – голодомор), репрессии уже поставлены на конвейер, дискуссии ведутся только по поводу того, сколько патронов тратить на расстрел каждого отдельно взятого врага народа, а то может и не тратить, проломить череп железным прутом или обухом топора – и дело с концом. На врагах внутренних экономить надо патроны – для врагов внешних. Патроны производятся на в спешке строящихся заводах, много что ещё, помимо патронов, там мастерят, руководят всем этим делом уже не тресты, а, как и положено, комиссариаты, в которых сидят недобитые старые инженеры и администраторы, щедро разбавленные новыми кадрами. Они трясутся за свою жизнь, но вида не подают. Впрочем, энтузиазм присутствует – и обосновано: стройки идут, заводы растут, индустрия крепнет. Вместе с индустрией крепнет новый режим с тем же вождём, что и во второй половине 1920-х, но уже в окончательной и бесповоротной стадии. Скоро этот вождь откажется от вздорного пролетарского интернационализма своего предшественника и примется конструировать новую империю. Империи нужен свой стиль; сталинский ампир с его тухлой ностальгией по римскому величию и ренессансному великолепию становится таковым. Практические утопии конструктивизма, стиля и мировоззрения, мечтавшего о социально-конструктивном обществе, которое проживает в конструктивных зданиях с конструктивным дизайном, отброшены за неконструктивностью. Лучше о конструктивизме не вспоминать, целее будешь – так думали те, кто уцелел. В Харькове много зданий, явно построенных на излёте одной эпохи, на заре другой – к строгим конструктивистским домам приляпаны нелепые скульптуры, пилястры, балконы и прочие украшения, любимые падким на пошлую роскошь усачом.
Вот и Госпром перестал быть Госпромом, как только появился на свет. Вселился сюда Совнарком Украины, а никакие не тресты с банками, а дальше понеслось странное – здесь застрелился зампредседателя Совнаркома, чекист, создатель компартии Украины и плодовитый публицист Скрипник, во время немецкой оккупации на первых этажах Госпрома обитали обезьяны, сбежавшие из зоопарка по соседству, здесь был телецентр с телевышкой, а сейчас в одном из закоулков базируются расшифровщики и редакторы, они методично превращают параноидальный кинобред под названием «Дау» в (надеюсь, параноидальные) литтексты. Круг замкнулся – началось с параноика Дзержинского, освятившего строительство Госпрома во время предсмертного визита в Харьков, кончилось параноиком Хржановским. Вся гнилая советская чудовищность уместилась здесь – в замке утопии, дерзновения, модерности, в замке, построенном совсем для другого.
Кстати, несчастные макаки, что заняли вакантные кабинеты сбежавших советских наркомов, очень уместны в данном сюжете – не в человекообразных ли пытались превратить подопытных человеков на съёмках «Дау»? Сталинская модерность пропитана фекалиями человекообразных, как гальюн на зоне; про постсоветскую и не говорю. Попытка ранних прекрасных большевиков создать нового человека, чистого, биологически нового утонула в биологии, в Нечистотах Природы.
9 августа 2019
Да, но замок. Мы бредём мимо Госпрома, глаз не оторвать, хотя площадь безнадёжно испорчена сквером, где раньше стоял Ленин (хоть кто-то соответствовавший конструктивистской архитектуре), а теперь его нет, и всё в каких-то заборах. По крыльям площади стоят фургончики кофеваров, как нынче принято в постсоветчине, только в Харькове варят эспрессо не хипстеры, как в провинциальной России, а загорелые хлопцы из слобод; один фургон и вовсе в стиле газеты «Тёщина сотка» и юмориста Петросяна предлагает американо с названием «Папашин размер». Пафос ушёл; точнее, его тут почти и не ночевало; идеальное идеологическое не прижилось, прижилось циничное идеологическое, а сейчас тут не «прижилось» вообще ничего, происходит просто «жизнь». И это правильно. Спасибо, что от моторолловских уркаганов город уберегли; иначе страшно подумать, кто бы тогда заселился в Госпром, явно не безобидные макаки.
Но вообще, это судьба чуть ли не всего в Европе; про другие части света знаю мало. Почти ничто архитектурное согласно своему предназначению не функционирует. Строят одни со своим пониманием и своим цайтгайстом, используют другие с другим. К примеру, замки. Двадцать пять лет назад я с профессором К., увы, ныне покойным, прогуливался по остаткам замка Бомарис, что на валлийском острове Англси.
Замок очень красивый – и странный: Уэльс, особенно Северный – горная страна, и замки в нём так или иначе соотносятся с ландшафтом – они либо на склоне, либо на холме, либо под горой. Англси же – плосок, как блин; когда-то здесь выращивали пшеницу, которой снабжали пастушьи и разбойничьи валлийские высоты. Между островом и полуостровом – пролив, Менай Стрэйтс, узкий, сейчас там несколько мостов, впрочем, из города Бангор в половину его ширины тянется прогулочный мол, прекрасный, пустынный, с беседками и скамеечками, на которых, как водится, таблички усопших местных обитателей.
То есть имея за спиной посеребрённую снегом Сноудонию, можно тихо прогуливаться по направлению к вечнозелёному Англси, а напротив, по ту сторону воды – тот самый замок Бомарис. Думается здесь о разном и неторопливо; точнее, вообще не думается, а растворяется в окружающем отсутствии времени. Тут всё навсегда, сколь бы ни условной была данная категория. Но мы с профессором К. не прогуливались, а приехав к Бомарису на машине, деловито пересекли замковый ров по мостику, заплатив, естественно, остекленевшему от скуки кассиру у ворот, погуляли по зелёной лужайке, что во времена оны тоже наверняка была лужайка, а по ней слонялись остекленевшие от безделья солдаты гарнизона, залезли в руину одной башни, обсудили особенности европейской фортификации конца XIII века, вышли из замка. С другой стороны его, где мы оставили машину, стоит птичник, исторический птичник, примерно того же времени, что и укрепления, может, чуть попозже. Строение классное, гораздо более – в обывательском смысле этого слова – красивое, нежели замок, романтическое даже. Внутри пол и стены будто зацементированы десятками слоёв многовекового птичьего помёта. И нигде ни души, разве что билетёр у входа. Идеальное произведение искусства – что-то вроде метафизической живописи Кирико.
Что делает замок Бомарис и старый птичник объектами искусства, собственно, искусством? Прежде всего то, что банальные строения, предназначенные для банальных целей (война, сельское хозяйство), потеряли предназначение, а новых не приобрели. Они, по Шкловскому, выпали из автоматизма истории, жизни, быта, восприятия. Но – уже вопреки Шкловскому – стали артом не потому, что теперь нужно каждый раз данные руины «узнавать» и «проживать», нет, конечно. Среди нас, увы, не осталось ни одного гасконского арбалетчика, или йоркширского рыцаря, или кармартенского лучника. И ни одного средневекового крестьянина – нынешнее сельское хозяйство почти никакого отношения к этому виду деятельности 800–900 лет назад не имеет. Мы эти строения «узнать» и «пережить» как реальность уже не можем, ибо никогда данной жизнью не жили и никогда не занимались делами, данную жизнь составляющими. Выскользнув из автоматизма восприятия современного человека, замок и птичник впали в автоматизм восприятия современным человеком «старины» как чего-то уже непонятного, о чём можно разве что в книжках прочесть (но кто же сегодня читает книжки?) или в Вики посмотреть (и то многие ленятся), но, скорее всего, увидеть в кино или сериале. Типа вот средние века, и вот их манифестация. Замок. Птичник. Но это именно то, как работает современное искусство.
Ведь contremporary art, он о чём? Он о том, что мы сейчас возьмём какую-то штуку из обыденной жизни или кусок этой жизни, вытащим из контекста, вставим в условные рамочки современного искусства, всунем её в чуждый контекст. Таким образом, разрушим (по Шкловскому) автоматизм. Вот она, вещь сама по себе. Вещь, призванная заставить нас пережить себя глубоко и эмоционально (современное искусство про эмоциональное, увы, а не про интеллектуальное). Это первый шаг. Второй же заключается в том, что, оказавшись в контексте contremporary art, данная вещь автоматизируется заново, во второй раз, уже в качестве детали этого контекста, оттого взгляд случайного (остекленевшего от скуки) посетителя галереи или бьеннале лишь случайно скользнёт по данному объекту – и отправиться скользить дальше, по отлакированной повторяемостью и автоматизмом поверхности прочих объектов того же арта. Рутина и скука порождает в итоге скуку и рутину – таков механизм работы 99% современного искусства. Оттого столь приятно вспоминать ту поездку в Бомарис – там остатки средневековой жизни плюс рачительность местных властей по сохранению исторического и культурного наследства совместно породили идеальный объект contemporary art’а. Там, возле Бомариса, на самом деле было столь же пустынно, как в галереях и музеях современного искусства. Только идеально изумрудные лужайки вместо идеально белых стен.
10 августа 2019 (9 часов утра)
Но со своими валлийскими замками я забыл про Госпром и про то, что хотел про него обдумать. Ведь идея такая: искусство сегодня возникает там, где теряется (забывается, репрессируется, трансформируется) практическая цель той или иной вещи – включая здания, конечно. Бомарис – один из дюжины мощных ультрасовременных для своей эпохи замков, построенных английским королём Эдуардом I после завоевания Уэльса. Местные тогда были воинственны, не склонны совать шею под ярмо, договориться с ними казалось невозможным – да и между собой они уже много веков не могли договориться, оттого и оказались под властью других. Чужой народ, чужие обычаи, чужой язык – всё это Эдуард решил пристегнуть к своим владениям гигантскими каменными булавками с башнями и стенами. Замки строили лет двадцать-тридцать, до начала уже XIV века, и почти ни один из них не пригодился – валлийцы хоть и бунтовали, но не в тех местах и не так часто. Так эти громадины, возведённые под руководством французских мастеров, и простояли – сначала с малочисленными гарнизонами, а потом и вовсе пустые – несколько столетий. Местные, уже поутихшие в своих нравах и принявшиеся хозяйствовать, тырили камни из разваливающихся стен, внутри иногда находили приют контрабандисты, пастухи, наверняка – и влюблённые парочки. Ничего романтического в средневековых руинах в средние века и далее не видели – вплоть до эпохи романтизма, когда ввели моду на всё готическое. Значит, трахались здесь просто так, вне эстетических переживаний. Ну, а дальше всё поменялось.
В конце XVIII века приехал ещё молодой Тёрнер и стал рисовать вдруг сочтённые ценными развалины. Получились и картины, и рисунки. Тёрнер был малый практический и даже отчасти оборотистый – он издал графику в виде травелогов по Британским островам. Книги эти стали довольно популярными – на континенте шла война, о туризме за пределы скучноватого острова и мечтать не приходилось. Так средневековые замки стали Средневековыми Замками; отсюда до фэнтезийной кино- и литературной продукции рукой подать, ну, и до соответствующих компьютерных игр. Потеряв предназначение, простояв бесхозными несколько столетий, руины стали частью чего-то другого, индустрии образов, формующих наше визуальное сознание. Были королевской фортификацией, стали глобалистским искусством. Были частью одной колониальной политики, стали частью совсем другой.
А вот Госпрому так не повезло, думаю я, трясясь в скором поезде, что везёт меня из бывшей столицы Украины в нынешнюю. Поезд хороший, виды из окна обнадёживающие – полтавщина, сумщина, киевщина, чернозём, ласковое солнце, поля подсолнухов, вокруг меня люди занимаются своими делами – уткнувшись в телефон, в айпэд, в книгу, в себя, в сэндвич с ветчиной, ужасно хочется спать, но надо как-то собраться и приняться за работу – терять четыре часа грех. Дисциплинировать же себя лучше всего, размышляя об искусстве – самом насущном деле сегодня. Я не шучу. Госпром, этот перл современности и будущего, стал историческим памятником, ни минуты не пробыв тем, ради чего его построили; наркомы, макаки, тележурналисты, расшифровщики косноязычного Курентзиса – все они в своём роде крестьяне из близлежащих к замку селений, потихоньку осваивающие – но без особого энтузиазма – величественные руины. Хрен его знает, что со всем этим делать, кроме как не тырить отсюда по мелочи – и чисто практически, и символически. Это можно было бы назвать «паразитирующей апроприацией», но не буду. Главное, что из автоматизма высокой эпохи конструктивизма Госпром выведен (не пробыв в оном и секунды на самом деле), а далее уже девяносто лет его пытаются включить в автоматизм новый. Получилось только сейчас – когда «идеология» кончилась (кроме сегодняшней украинской националистической, но она не знает, что со всем этим конструктивизмом делать – это ведь не памятники Ленину, которые можно сшибать, как шахматные фигуры с доски, и почти никто глазом не моргнёт, бедный Ильич, заступников у него сегодня здесь меньше, чем у усатого ублюдка), и началась как бы «жизнь». Капучино «папашин размер» под сенью громадины, которую ведь тоже можно обозвать «папашиным размером»! Только «папаша» здесь не то Маркс, не то Ленин. Но уж точно не Дзержинский – «папаша» Госпрома.
10 августа 2019 (два часа дня). Киев. «Пинчук-центр». Выставка Бориса Михайлова и «Харьковской школы фотографии». За четыре часа до самолёта в Ригу
Что это значит? Две вещи. Первая.
В Харькове не случился свой условный Тёрнер. В Харькове случился свой Борис Михайлов и его последователи. Эта штука не про дух и не про идеологию, несмотря на обилие красных знамён и транспарантов на их фото, она про катастрофы тела, про мизерность плоти, про индустриальные фермы, битком набитые человеческим. Это про социальный аутизм и нарциссизм в духе Пьера Молинье: пусть себе большой мир вертится вокруг своей большой оси, я же буду вертеться вокруг своей маленькой, коей является дидло; я искусственный хуй то к носу приставлю, то в задницу засуну, после чего сфоткаюсь – и выйдет красиво очень.
Народ ахает, ужасается, но разглядывает во всех подробностях. Нет, это не я извращенец, это мир скотский, вы только посмотрите на этих целлюлитных баб и брюхастых мужиков, что пытаются наслаждаться жизнью у вонючего водоёма, куда вливает мощные потоки химзавод или что-то в этом роде. Удивительно, как в городе с, наверное, самым устремлённым в индустриальное будущее зданием мира появились художники, брезгливо разглядывающие сквозь фотографические линзы человеческий муравейник у подножия индустрии; причём уверяя нас, что они, художники, тоже муравьи. Символический Госпром не получил нового смысла, он просто растворился в жизни; вертикальный монстр влился в горизонтальную современность. В этом – и только этом – смысле Госпром самое современное здание Харькова.
Вторая вещь. От данной точки растворения будущего в обывательском можно плясать, конструируя современность новую. Но для этого следует изобрести Тёрнера. Многие считают, что таковой тут есть, что зовут его Гамлет, тот самый стрит-артист, разрисовавший многие поверхности в городе. Думаю, нет. Не Тёрнер он, другой. Граффити Гамлета моралистичны, имеют в виду не «возвышенное», а «доброе», «устоявшееся», «обычное», они как бы о том, что в нашей жизни/голове есть много чего хорошего/приятного/этического, просто оно замусорено, прикрыто, замаскировано текучкой жизни. Надо только вот оное отчистить, открыть, дать о том сигнал на стене облупившегося здания – и всё. Но дело в том, что такого рода арт – он про поддержание нынешней жизни в её нынешних формах, своего рода оправдание постсоветской современности, так, как она сложилась за последние почти тридцать лет. Житель города Харьков, измочаленный безденежьем, стёрший не один ботинок о сказочно-раздолбанные тротуары, утомлённый пестротой нескончаемых ларьков, лоточков, вывесок, удручённый тем, что нет ни одного здания в центре (а город архитектурно прекрасен – квартал за кварталом конструктивизма, ар-нуво, чего угодно), не изуродованного самодельными лоджиями на архитектурно тонко задуманных балконах, житель города, находящегося всего в паре сотен километров от линии фронта, он якобы найдёт утешение в уютно-пивоваровском сюжете на грязно-коричневой стене гаража: две плиты, одна советская двухконфорочная, одна постсоветская четырехконфорочная, на последней – кастрюля с загадочной надписью КК-2, табурет, в углу – огромная бутыль, видать, для самогона. И надпись: «Вечный огонь коммунальной кухни».
То есть как ни мерзка коммунальная квартира и её кухня, сколь бы жалобно прогнившие деревянные полы ни скрипели под тапками жильцов, перебранивающихся, полупьяных, несчастных, ошалевших в борьбе за лишний квадратный сантиметр, за очередь в общий туалет, за право выставить в узкий грязный коридор бабушкин сундук, всё равно в этом есть какое-то умиротворение и даже уют. Вечный огонь вечного уюта совка. Эта припахивающая щами ностальгия, по сути, не отличается от сконструированной в России и Беларуси ностальгии государственной, заменяющей настоящую современную идеологию. Потому Гамлет – не харьковский Тёрнер, нет, он местный прерафаэлит и Уильям Моррис. Харьковского Тёрнера надо придумать – и он сделает новую арт-современность города, – а за ней и новая современность как таковая подтянется.
Но вообще с современным артом сложно, он вроде тут, под рукой всегда, но на самом деле мы будто по трассе сутками следуем за его неторопливым грузовиком, вечно находясь на расстоянии трёх метров. Вокруг – грязноватый, с некоторой, как обычно, невзрачностью, постсоветский придорожный пейзаж. Мы за рулём подержанного мицубиси. Лапки-дворники полукружьями размазывают по лобовому стеклу грязь. Перед нами – кузов грузовика, в кузове – кирпичи, сзади из кирпичей выложено слово art. Я стою в киевском «Пинчук-центре» и смотрю на выставленное здесь великое видео, которое сделал азербайджанец Замир Сулейманов (цикл Heavy Words; там есть ещё другие words, не только art), и понимаю: искусство возможно. И надеюсь, что этот грузовик едет в Харьков.
Heavy Words
Рига: O brave new world
Gesamtkunstwerk РФ
Твердыня Нирваны
Культурная роскошь агонии: спецвыпуск
В пункте слияния искусства и народа
Населённые объекты contemporary art
Интродукция: с высоты птичьего полёта
ВЫПУСКИ АРТ-ДНЕВНИКА 2018
Цайтгайст этого года: итоги
Вокруг, возможно, жизнь
Ландшафты городов и не-городов
Под влажным взглядом Кристен Стюарт
Все умерли (а кое-кого из ещё живых хочется отправить в ад)
(Не)удовольствие современности
Города жизни и смерти
Жизнь и искусство
В пригороде жизни
Ни Весны, ни Прекрасного
Слишком ранние предтечи слишком медленной весны
Глубокая зима 2018-го
Начало года. 2018