Трикстер среди нас. Роман Коровин
Разговор с Романом Коровиным – одним из восьми участников выставки «Орнаментализм. Современное искусство Латвии. Премия Пурвитиса», открывающейся 8 мая в рамках параллельной программы Венецианской биеннале
05/05/2015
Миссия трикстера исконно была нарушать и спутывать оппозиции,
высмеивать их границы, ускользать от любых конвенций и ценностных систем.
Виктор Мизиано
Роман Коровин – большой бородатый man, обычно расхаживающий в джинсах, клетчатой рубашке или куртке с капюшоном. Он любит рок, звук электрогитар и знает толк в монтаже. В 1997 году он закончил отделение графики Латвийской Академии художеств, но реализовывал себя как живописец в духе абстрактного экспрессионизма. А на жизнь, по закономерному стечению обстоятельств, стал зарабатывать как режиссёр рекламных и музыкальных видеороликов и клипов. Потом через три года уехал в Нью-Йорк, где занял пост менеджера в одной из самых странных галерей, которые тогда существовали в этом городе. Затем вернулся в Латвию, вернулся в рекламу и параллельно, не оставляя занятий живописью, постепенно обратился к созданию своих фирменных «романкоровинских» штук. По сути они представляют из себя всегда что-то очень простое – статичные (если фотографии) или движущиеся (если видео) картинки с полуиздевательскими, полуироничными подписями/названиями. Немножко абсурдистские, немножко сюрреальные, они каким-то чудесным и забавным образом возвращают нам ощущение реальности – реальности жизни за окном, реальности жизни за углом, за ближайшим поворотом. Беспафосной самодостаточной реальности. Коровин с одинаковой лёгкостью подменяет или ставит под вопрос понятия «высокого» и «низкого», большого и маленького, далёкого и близкого. Он издал несколько альбомов таких снимков, причём последний под названием Rock в 2014 году выпустило объединение «Орбита» – проект латвийских литераторов, отнюдь не чуждых визуальной культуре. Наверное, это не случайно, потому что сам Роман говорит об определённой поэтичности своих работ. И при этом сомневается в необходимости пересказывать их словами.
Это и не пытался делать куратор и искусствовед Виктор Мизиано (ставший вместе с Дайгой Рудзате сокуратором выставки «Орнаментализм»), который в своём послесловии к альбому Rock решил обозначить культурный и художественный бэкграунд того, что делает этот художник. Его текст начинается с некоторого вступительного недоумения и вопросов: «Некоторые работы Коровина отдают безусловным идиотизмом или сенильностью, в то время как другие – циничным шутовством, многие его фотоработы – особенно в последней части книги – рождены, как кажется, психоделическим опытом, а многие – если в конечном счёте не все его работы и не вся его книга в целом – вызывают полное недоумение. С чем, собственно, мы имеем здесь дело? Что мотивировало автора спустить затвор камеры в некий момент перед неким фрагментом реальности? Что за субъективность стоит за этим корпусом фотографий, претендующих на статус произведений?» Далее обстоятельно и аргументированно Виктор Мизано объясняет, почему в работах Романа Коровина он видит подчёркнутую трикстерскую позицию, которая «имеет одну основную тактическую цель – нащупывая в структуре мира противоречия и зазоры, отвоёвывать краткие, но пьянящие и подчас непристойные моменты свободы».
Rock
Думается, что это действительно ключевая для понимания поэтики Романа Коровина статья, поэтому нам необходима ещё одна большая цитата из этого текста, а потом – сразу и без предупреждений – пойдёт интервью: «Для сюрреалистов, как и для близкого им Жоржа Батая, стихия смеха обладала трансгрессивным смыслом. Трансгрессивному осмеянию подвергалось то, чему пытались придать или вернуть статус возвышенного и даже сакрального. Основой же сакрального понималось состояние интимизации субъекта с миром, его свобода от власти вещности, т.е. от навязанной современностью зависимости от материальных объектов и превращения самого человека в одну из вещей. Именно это – возвращение человеческому опыту сакрального смысла – и является сокровенной целью коровинского театра вещей и жестов. Возможным же это становится за счет обращения к самым архаичным механизмам интимизации. Важнейшим же из них – как известно благодаря Марселю Моссу – является ритуал потлача. Жертвенная растрата вырывает человека из убожества вещей, чтобы вернуть его к порядку божественного. У Коровина наиболее очевидной формой потлача является его демонстративное поругание конвенциональных ценностей и аффектация ценностей негативных – непочтительности, пофигизма, “быдлянства”, если воспользоваться его собственными словами, на которых, собственно, и строится его поэтика антивозвышенного».
Rock
Когда ты читаешь статьи о себе, какое у тебя бывает ощущение?
Когда Виктор решил написать обо мне для книги Rock, то, понятно, мне было интересно. А так особо никто ведь и не пишет. Да и я сам не слишком контактирую с медиа, я – чувствительный человек (улыбается), меня слово может ранить. Мизиано, конечно, интересно читать именно с точки зрения истории искусства, горизонта обзора. А вот статьи, которые пытаются описать твоё искусство словами… Я ведь и так пробую создавать довольно поэтические куски, зачем переводить их в слова? Вокруг в основном всё описывается на эмоциональном уровне – «Маше нравится / Маше не нравится», а ведь всё это может быть вполне научно и по-настоящему обосновано. Я сам прошёл два курса истории искусства – и в Школе Розенталя, и в Академии. Но у меня всё это в голове остаётся в картинках, цифровые и словесные файлы стираются, остаётся интуитивно-визуальная «жизнь». Поэтому мне так интересно, когда люди могут что-то классное формулировать словами. Читаешь «Ригас лайкс» и думаешь – мама дорогая! – как они это делают? Но по этому поводу у меня нет комплекса – я другого типа машина, я этот мир описываю в картинках.
А ты следишь за тем, что происходит в мире в сфере искусства?
Нет, как-то нет. Не следится – и не следится. Мне раньше нравилось открывать там Artforum, особенно когда я в Америке жил, но потом я стал чувствовать, что моя жизнь – это Мангали, центр, какие-то конкретные вещи. Перестал за всем этим следить. Мне нравится, когда я ничего ни с чем не сравниваю. Я ведь слабый человек, начинаю сопоставлять, завидовать, что у ребят там всё так классно где-то там в Нью-Йорке. Это раньше шёл процесс обучения и становления. И какой-нибудь альбом Клее просто тебя переворачивал. А теперь есть ощущение, что, да, есть другие художники, они не лучше и не хуже, просто другие.
Гораздо больше меня вдохновляет музыка. Из звука можно брать вдохновение для картинки, а из картинки в картинку – это не то. Сложно вдохновиться уже обработанным кем-то материалом. Восхититься, конечно, можно. А вот музыка, рок, грубые формы, 70-е, 60-е, сам звук электрогитары, мощная ритмика, английский язык, философия, все эти базовые вещи – девушка ушла, девушка пришла, остроумие в паузах… Я не вышел как-то в джаз, там, конечно, сложнее всё. А вот витальный рок вроде White Stripes, там люди находят интересные комбинации слов, их повторения. Мне всё это нравится, я как бы им отвечаю: «Да-да, я понимаю вас, ребята, я – с вами, сижу тут, я здесь, рядом». Вот такие у меня друзья.
На арт-мир ты, видимо, смог хорошенько посмотреть изнутри, когда работал в нью-йоркской Fulcrum gallery?
Да, это было 14 лет назад. Странная была галерея. Когда туда приходил клиент, к нему по шесту спускалась женщина – с обнажённой грудью. Всё было эксцентрично до максимума. Они продавали actual art, т.е. картины, которые меняются со временем, живут своей жизнью. Ржавые листы металла, которые лежали на крышах, такой концептуализм. И вот ты каждый день смотришь на этот art piece, и он меняется. Жизнь меняется, и он меняется. Но при этом кажется, что выставляться это должно в такой идеальной белой концептуальной галерее. А тут настоящий «Дикий Запад», владельцы в ковбойских сапогах, такие реальные шестидесятники. Клиенты же были совсем не эстетского плана. Забегает женщина – «Я из Саудовской Аравии» – покупает за 13 тысяч кусок ржавого железа, всё подписывает и убегает. Т.е. это было очень странное место, насыщенное беспредельным эклектизмом. Владела галереей пара, муж с женой, и они любили, чтобы вокруг была космополитичная среда – и араб тебе, и русский, одним словом, мировая волна. По вторникам они устраивали приёмы человек на 50–100, я там был барменом, разливал вино. Но это было даже здорово. Хотя вернуться туда снова совсем не хочется. Тогда мы прожили с моей женой, Аней, два года там, и это был пик нашей любви, молодости, после этого родился сын…
И всё изменилось?
Да. И теперь, когда я набираю в сети название этой галереи, то ничего не нахожу. В общем, это было тогда, там… И там и осталось.
Мне кажется, другая существенная для тебя деталь – это то, что ты ещё с середины 90-х снимаешь разные вещи для рекламы…
Долго? Да… Но я занимаюсь именно видео – снимаю, монтирую. Момент монтажа, последовательности тут очень важен. «Монтаж», – говорил Виктор Вилкс, у которого в студии я и начал этим заниматься, – «это главное в жизни». Это последовательность, твой путь, «твой way» в пространстве. Или ты стоишь сейчас, или двигаешься. Монтаж можно брать или очень буквально, или философски – как ритм жизни.
Что ты имеешь в виду – «или ты стоишь, или двигаешься»?
Инь-ян. Два начала, которые взаимодействуют друг с другом. Поэтому жизнь не может быть белая или чёрная. Она всегда чернеет/белеет. И мудрость твоего пути – это насколько правильно ты передвигаешься в пространстве, делая что-то, говоря или не делая ничего. Это как в кун-фу –ты замираешь или внезапно даёшь вспышку энергии. Но и делание, и неделание абсолютно равноценны.
А при чём тут монтаж?
В этом-то и есть монтаж. В нём есть пауза, ускорение, акценты, концовка. Это ведь всё одно – музыка, поэзия, картинки – монтаж. Ты меняешь просто разные наполняющие. Пишешь ты роман, скажем, и сначала не показываешь героя, только со спины, а потом – хлобысть! – и он поворачивается, и вот тут оказывается… И так далее. Поэтому в данном случае, в моём – это картинки. Но я их пытаюсь применять аскетично, без украшательства, оставляя только самые важные элементы, с которыми я работаю. Как мастер тайцзи – у него только бамбуковая палка, кимоно и чашка. Поэтому если живопись – то холст, кисточка, всё. Фотография – фотоаппарат и плёнка. Стараюсь зря не дёргать всякие приёмчики.
Использовать простые средства выражения?
Простые средства выражения, м-да... Но это как-то звучит «никак». Более аскетично подходить к теме технологий и материала. Материальная ценность моих работ – в общем-то величина отсутствующая. Я на выставках выставляю какие-то полуэскизы, распечатки, без белых рам. Нет такого, чтобы у тебя сразу в сознании вспыхнуло: «О, вещь! Masterpiece!» Мне нравятся недоделанность и эскизность. Если есть идея для видео, например, её можно снять на камеру или на телефон – неважно. И без цветовых коррекций-шморекций. Когда художник пишет маленькие эскизы перед большой картиной, это всегда свежее, чем то, что получается потом. Ошибка в том, что он берёт этот эскиз и пытается повторить то, что с ним уже произошло. Опять залезть в ту же маму и в ту же позу. И тогда вот это самое «большое» становится другим, неживым. А мне нравятся живые вещи.
Возможно, это как-то отталкивается от твоего «рекламного» визуального опыта. Там ведь наоборот давно культивируется перфекционизм картинки.
Может, тут и есть какая-то взаимосвязь, раз я 20 лет занимался рекламой. Но скорее… Всегда должно быть какое-то противостояние чему-то. Вот был Советский Союз и те люди, которые были против. Они говорили: «Это нам не нравится,и мы будем делать наоборот». Я не могу сказать, что реклама мне не нравится, но у неё совсем другая миссия, цель, самоотдача. Возможно, если бы я не занимался рекламой, то завяз бы в этом своё абстрактном экспрессионизме, в этих уточнённых абстрактных поисках. А реклама – она жёсткая, циничная, хитрая. Такой спорт. И после стольких лет, в течение которых я занимался видео в этой сфере, я владею множеством технологий обработки и подачи картинки. Поэтому всё это я сознательно оставляю за кадром, беру просто камеру с zoom`ом и делаю только жжж-жжжж: вперёд-назад.
Может, из-за рекламы в твоих работах появилось и много какой-то бытовой конкретики, «здесь и сейчас», чего раньше, в 90-е годы, у тебя, кажется, не было.
Если ты так это видишь – может быть. Я рисовал раньше зверский абстрактный экспрессионизм. В 93-м мы сделали с Романом Дзюбенко шикарнейшую, на мой взгляд, выставку – огромные полотна, очень мощно получилось. И дальше я развивал эту тему, а потом поехал в Америку. И там я как раз рекламой совершенно не занимался, забыл про это всё. И вдруг стало вырисовываться что-то совсем другое – фотография, слово. Понимание, что их можно соединить и получить какие-то смешные вещи, ироничные. Но это всё шло даже больше от британцев, англосаксов – этот их английский циничный «чёрный юмор», всё немножко брутальное. Опять же это и рок, о котором мы уже говорили. И вот такая наивная, глуповатая, «в лоб» ироничная чернуха – в ней какой-то выход что ли показался. Настал 2002 год, родился сын, Лука, я купил фотоаппарат. И кажется, что некий период ученичества закончился. Я обратился к фотографии, и всё сошлось. Это как с девушкой – да, это она! Любовь.
Фотография и подпись…
Да, меня поразило, что со словом вместе это выходит так глубоко, что слово и изображение дают такое двусмысленное, трёхсмысленное произведение. Я занимался этим лет пять-шесть. Потом стал подписывать уже меньше, стал понимать, что две картинки рядом могут дать ещё больше смысла. Сейчас я делаю такие истории из одной-двух или даже пяти-шести фотографий. И подчёркнутого акцента на название уже нет. Юмор остался, но он как бы только чуть-чуть маячит. Вообще юмор для меня – это маленькая фигура человека… уходящего вдаль… какие-то цветовые пятна… И всё это называется «Марис». И мы не видим ни портрета его, ничего, только точку в пространстве… Но когда ты пишешь имя, это уже человек. Если вбит гвоздь, и ты его называешь «Марис», то этот гвоздь уже – Марис. Я вот еду сейчас по городу и вижу – реклама кока-колы, там бутылка, девушка и написано «Санта». Просто портреты молодых людей, их имена и сам продукт. Такой ход. Потому что имя – это очень сильная вещь. И вот я не ввязываюсь в фактуры, что за человек, почему, трезвый он там или пьяный, просто человек и его имя.
Ещё мне нравится, когда я фотографирую какой-то объект, а все идут и смотрят: «О! Что он там нашёл интересное?» И я его сниму, а потом ищу другой объект, с которым он может «сконтактировать». Чистый стакан, потом стакан, смешанный с твоей шапкой, и потом просто шапка. Так происходит контакт шапки и стакана.
Rock
«Орбита» сейчас что-то подобное делает для выставки «Орнаментализм» – сонеты из связанных, зарифмованных между собой предметов. А как называется твоя серия, которая пойдёт в Венецию?
«Папа на работе», «Father at work». Там такая фотография, например: огромная новая Национальная библиотека, такая настоящая гора, и там на самом верху человек что-то делает. Папа пошёл на работу, папа на работе. Там вообще три темы – человек, имя и геометрия. Геометрия любого рода, фрактальная, духовная, видимая, невидимая. Из каких-то углов, лампочек наслоённых. Ларёк накладываю на бабушку и получается глаз, и видится, что она несётся куда-то в пространстве Вселенной.
Но ты, конечно, не называешь это чем-то вроде «Геометрия мира», ты называешь это «Папа на работе».
Мне нравится такая приземлённость. Мне нравится не философствовать, а искать красоту и гармонию вокруг себя. Я просто хожу с работы домой и параллельно снимаю. Тут можно вспомнить, как у Моранди было 20 бутылочек и он их расставлял, делал из них натюрморты, и всё, ему ничего больше не надо было. Никакого поиска экзотичности наподобие «Поеду-ка я сейчас на Москачку к староверам и там такое сниму!» Весь смысл – войти в эту пустоту, в ограниченное пространство, чтобы оно и стало солью земли. Так меня учили по истории искусства – посту, молитве и аскетизму. Я как человек слабый так себя по жизни не веду, но сама идея мне нравится. Я тешу себя идеей, что хоть знаю такие слова, думаю о них. А то тяжело всё это знать, а жить как такая… свинья. При этом я понимаю, все мы – в общем не хуже и не лучше друг друга, но вот этот аскетизм – он действительно классный. Мне нравится, когда что-то «из ничего сделано». Из чего сделано? Из ничего сделано. Что взял? Спичку и липучку. Аааа, ясно!
Получается, что ремесло как бы уходит…
Да. Я, конечно, сумею нарисовать твой портрет в любом стиле. Но достигнув какого-то уровня, я обнулился, откинул всё и опять иду куда-то со своей чашкой и палочкой. А некоторые остались при своём. Научился рисовать вот так – вот так и рисует. Мне повезло, что я в этом смысле не был соблазнён на баблос. Если бы у меня начали покупать мой абстрактный экспрессионизм, и кто-нибудь бы сказал: «Отлично! Сделай ещё 20 таких штук!», не знаю, что бы было. Мы же все тут постсоветские люди, не десятое поколение английских лордов. Так что мне повезло сформироваться спокойно. А сейчас нормально – я делаю именно то, что я хочу. И никому на хрен это не надо. Никто не звонит: «Скажите, а можно купить это по старой цене» А я ему: «Иди к чёрту! Цены уже поднялись!» Как в таких фильмах про знаменитых американских художников, знаешь.
У меня другая судьба. Ты занимаешься свои делом, у тебя жена, ребёнок, на самом деле даже невозможно переварить всё это количество счастья, всё это количество «пирожек». Поэтому есть поиск самоуничижения какого-то, страдания, даже боли, потому что как-то вот невозможно во всём этом счастье, когда у нас справа Rimi, слева Stockmann... Я не говорю, что хочется войны. Но мужчины ходили на войну почему-то. Вот наша молодость – 90-е годы, это же была жесть, это был rock. Я, наверное, не умею наслаждаться счастьем, которое у меня есть, – материальной его стороной. Садом, поездками, машиной, едой, отдыхом, покупкой одежды дорогой. Мне становится стыдно. Я так не могу. Ведь можно было вместо этого что-нибудь хорошее сделать – картину нарисовать или, не знаю, в церковь сходить. Я стараюсь быть смиреннее. Не особенно жировать. В общем любой, наверное, лучше рисует, лучше у него получаются работы, когда он не в хозяйстве утопает и в семье, а когда пустой живот у него и чувство вины: собака ты такая, тебе всё дано, а ты жрёшь колбасу и водку, и не рисуешь ни фига.
Родители твоей жены живут в Мангали, там у них дом с садом. Я так понимаю, что это для тебя важное место. Немало твоих снимков именно оттуда.
Это такой закрытый мир, другой мир, там живут отец жены, мать жены, дети. Но я не снимаю уже сам сад, снимаю то, что вокруг. Всякие мангальские окрестности. Скажем, полдень, алкоголиков уже нет, есть двигающиеся с пластиковыми мешками или сумками на колёсиках мужчины и женщины лет 70, солнце светит или там зима. Это странный район такой, с одной стороны – лес, с другой – пятиэтажки. Примерно там, где мангалиевская шашлычка. Рядом ещё такой большой заброшенный дом, его построили на речке и так и оставили – геодезию вовремя не сделали. И вот мимо перемещаются люди с такими тележками. И эти кадры с людьми-точками, они вне времени, это могут быть 50-е годы, 60-е, война. Мангалиевская такая мистика. При этом не цинизм какой-то, а скорее любовь. Вроде и юмор, но не юмор.
У тебя вообще интересное соотношение иронии, юмора и любви.
Это самое важное. Я не люблю чистую чернуху. Но чернуха нужна, какой-то элемент в монтаже, чтобы не заслюнявить всё. И показать и огромный космос вроде бы, и смешную прожитую жизнь, от которой почти ничего не осталось. Слои, чем больше их – тем мне интереснее. Хотя я не придумываю их специально типа: «Хозяин, сколько у нас слоёв? Шесть пока… Хозяин, давай напишем ещё что-то внизу – „а Марс в это время стоял в зените”». Нет, примитивизм и простота в хорошем смысле. Как Пикассо – просто, но брутально. Эти его фигуры – грубые, но ужасно тонкие, с другой стороны. Мне нравится, когда художник работает и с «говном», и с «золотом». Не то, что «посмотрите, какие люди страшные, кругом бомжи, всё заплёвано». Это не работает. Ты как художник должен нести своё мировоззрение.
Но ведь мировоззрение у кого-то может быть именно негативным?
Это понятно, что есть множество всего, и каждый находится на своём уровне развития. Когда ты рисуешь, пишешь картину, тебе сложно врать. Всё равно видно, что ты просто хочешь нарисовать что-то больное, какой-то ужас, испугать просто и показать, как ты крут, показать, что ты этого не боишься. Эти картины легко определить. Просто тебя поглотило в такую тьму, что ты пытаешься выжить, рисуя свои кошмары, свои фантазмы ночные. Почему так бывает с людьми? Наверное, кармические какие-то вещи. Хотя вот Василий Великий, такой святой, говорил, что самое худшее для развития, для роста души – это богатство и здоровье. Ты о таких вещах не думаешь, пока у тебя что-то не заболит.
У меня тоже были в жизни какие-то чернушные моменты, но это связано было скорее с алкоголем. Русские такие алкогольные напевы – «Ахх! Давайте…» А потом, когда здоровье немножко кончается, поменьше его немножко становится, тогда и дозы уменьшаются. И всё как-то приходит в норму. Поешь витаминов, примешь душ… Нормально.
А что ты сейчас снимаешь как режиссёр?
Уже год снимаю для Zelta Zivtiņa, этот проект ведёт агентство Not perfect и их креативный директор Александр Бетиньш, очень талантливый человек. Можно сказать, что повезло. До этого всё было такое сладкое… А тут какой-то юмор, зомби на кладбище, костюмы. Работаю с Angels Studio, сейчас в Казахстан ездил, для местного банка снимали. Но тут важно, чтобы что-то ещё была параллельно, иначе начнётся ломка. Театр, кино или даже секта какая-то, но чтобы была другая жизнь. Не знаю, как можно жить, занимаясь только рекламой. Я так и не жил никогда, всегда рисовал. Для меня реклама – возможность «сходить в мир», повстречаться с народом… в качестве режиссёра. (Улыбается.)
Контакт с реальностью?
Да, контакт с реальностью. Хотя реальность, конечно, такая… ты сидишь и командуешь. Кофе тебе приносят. И все тебя любят в этой реальности: «О, привет! Класс! Как давно не виделись…» А потом чуть лажанёшься – «это он, он – режиссёр». А ты: «Подожди, мы же вместе это придумали, что мы его снимем в этом халате»… «Нет, не было ничего». «Как?... Ну, ладно. Ладно, я виноват». Вот такая жизнь, где все друг друга любят. Но я не думаю о людях плохо после этого, я всё равно точно так же наивно иду и что-то им предлагаю. И, может быть, именно поэтому я до сих пор в этой сфере что-то делаю. Тут хитрожопость не срабатывает. Мой смысл как режиссёра – как-то оживить данную мне историю, добавить какие-то детали, насытить своими наивными, интересными взглядами на мир. Мелочи, детали – и сюжет оживает. А если ты такой хитрый и всё просчитываешь…Ты должен быть немножко «божим человеком», немножко «ку-ку». Как Вилкс, как Чижик [Айварс Чивжелис]…
Но в рекламе всегда есть свой пафос – пусть даже слегка замазанный, слегка завуалированный. (Берёт в руки диктофон.) «Вот этот диктофон – лучший!» И ты, кажется, в своих нерекламных вещах как бы обыгрываешь этот механизм наоборот – ждёте розы…
А получаете – свинью. Может быть, но это чисто rockовая позиция, образ. Такой дурак, который что-то орёт и грудью бросается на амбразуру. Мне, особенно в ранних работах, нравился наивный такой студенческий подход, немудрый. Кричать на танк. В этом есть какой-то панк, жизнь, энергия, хотя по сути – полная глупость. Мне почему нравится rock, потому что там, в 71 году, ребята брали гитары и им казалось, что они сейчас могут сказать что-то важное. Они настолько были все в этом материале по-настоящему, в этих барабанах… И это мне кажется самым ценным в искусстве. Потом ты можешь там всему научиться, но вот этот молодёжный задор – это мощно. Тогда этот задор просто жил в искусстве. Сейчас совсем другое дело.
Можно продолжать всё ставить под вопрос…
Может быть. Но когда они там, в своём 71-м, играют, они же не думают про себя, что мы вот так немножко наивно, наверное, выглядим со стороны, они думают, что они – боги. В общем, это один из видов энергии, с которой можно работать в искусстве. Такая вот выбранная мною тема. Не то что бы специально выбранная, она мне просто по душе. Наивный взгляд на жизнь, но со своей тонкостью. Потому что есть разная наивность, разные рок-группы. Я не говорю про чисто животную энергию. Есть же что-то такое, как J.J. Cale или Эрик Клэптон. Или там «Медведица» (Ильи Лагутенко) – тоже хороший рок. Не грязный, а смешной немножко.
10 fingers
Раньше это, может быть, всё было более понятно. Теперь я свои вещи делаю и делаю. Не определяя, что именно я делаю. Фотографирую, рисую, складываю. Вот сделаю экспозицию, посмотрим, что получится. Я сейчас отпечатаю фотографии, поеду туда (в Венецию), там будет какое-то пространство, и в нём должно что-то случиться. Понятно, что я знаю, какие куски там будут, что и как. Но я хочу что-то ещё придумать именно там. Нет смысла просто переносить какие-то вещи из одного места земного шара в другое. Там будут ещё три моих фильма. Это хорошо – ещё и звук, и возможность немножко «сбить» картинку с помощью видео. Там по архитектуре выставки придумано, что в одном общем пространстве будет два таких эллипса – у Микелиса Фишерса и у меня. И в них такие как бы входы. Как в два параллельных мира. И наши картинки, они даже по форме и размеру похожи. Хотя мифологии совсем разные. Наверное, должно быть смешно.
По-хорошему смешно.
Ага.